Альбом идиота (Столяров) - страница 41

Весело тут у них.

«А чем ты, старый дьявол, бьешь?» – спросил ехидный женский голос.

Причем непонятно, откуда спросил. Да и неважно откуда. Я уже почти не обратил на него внимания.

Двинулся по воздуху второй легкий комочек.

Антиох был мертв.

Никогда в жизни я еще не видел такой безмятежной улыбки.

Тоненько скрипнула паркет, и в комнату просочился здоровенный котище с поднятым кверху хвостом. Морда у него была совершенно бандитская. Именно его я, по-моему, видел когда-то в проходном дворе.

Впрочем, не знаю.

– Доброе утро, – вежливо сказал я.

– Мя-я-у!..

Сигарета у меня потухла, и я ее выбросил. Слегка подташнивало, и пришлось сделать несколько сильных вздохов, чтобы прийти в себя. Правильно Минздрав предупреждает насчет курения. Затем я присвистнул и с непонятной для меня самого целью обошел всю квартиру. В пустых комнатах стояла жутковатая тишина. Сияли стекла, сверкали свежевымытые полы. Уже знакомые скрипы и шорохи распадались в углах. И от безлюдья, от свежей вымытости и тишины возникало ясное чувство, что это уходит жизнь, которой здесь больше нет места.

Кот следовал за мной по пятам и громко мяукал.

Мне не было жаль Антиоха. Сейчас мне казалось, что он должен был кончить именно так. Я нисколько не удивился. Ничего другого, по-видимому, не оставалось.

«Дурень! Дурень! Дурень!» – опять сказали откуда-то сверху. Но – уже шепотом, как бы издалека, затихая.

В холодильнике я нашел пакет еще годного молока, налил в блюдце и покрошил туда булку из хлебницы. Кот припал к блюдцу, остервенело урча, чавкая, как бегемот, и постукивая жестким хвостом по паркету.

Я не удержался и погладил его.

Он, не отрываясь от молока, поджал уши.

Все, что я взял на память об Антиохе, это – три страницы, лежавшие перед ним на столе.

Я сложил их вчетверо и засунул в карман.

А потом я выгнал из квартиры кота, вышел сам и закрыл дверь.

Глава восьмая

Ночью город заволокло тяжелыми, рыхлыми тучами. Как огромные черепахи, неторопливо тащились они по небу, цепляли ластами крыши, трубы, наполняли сырым туманом верхние этажи. С утра начал накрапывать дождь. Сначала – редко, будто примериваясь, а потом все чаще и чаще. И вдруг за какие-то две-три минуты простерлась вокруг непроходимая водная пелена. Раскинулись и тут же вспенились лужи. Асфальт стал черным. Побежали от водосточным труб шипящие мусорные ручьи. Твердые костяные пальцы забарабанили в окна…

Мы ждали своей очереди в вестибюле – вырванные из обычной жизни, чужие друг другу люди. Народу на церемонию собралось немного, за прошедшее время Антиох растерял почти всех знакомых. Пришли сослуживцы с его последней работы: трое ответственных, очень серьезных мужчин, осознающих важность момента. Они держались как бы отдельно от остальных, разговаривали вполголоса, сближая тугие галстуки, часто выходили курить под навесом на улице, и тогда сквозь стеклянную дверь видно было, как они смыкаются головами и вдруг снова откидываются, гася веселье. Наверное, рассказывали анекдоты. Пришли две полустертые школьные приятельницы в темных платьях. По их вытянутым и несчастным лицам было ясно, что они и сами не знают, зачем явились. Видимо, сочли, что уклониться в данном случае неудобно. Они как-то быстро выяснили, что я тоже, оказывается, учился с ними, прилепились с обеих сторон и вязко, с тягостными подробностями предавались воспоминаниям. Одна не любила, оказывается, математику, а другая, оказывается, любила. Одна не помнила учителя по кличке Паук-Крестовик, а другая помнила и говорила, что кличка у него на самом деле была – Бергамот. Обращаясь ко мне, обе запинались и трогательно краснели, очевидно забыв мое имя и мучаясь теперь от неловкости. Впрочем, продолжалось это не слишком долго. Та, которая любила математику, быстренько сориентировалась и исчезла, сославшись на пятерых детей, а другая, помнившая учителя Бергамота, тут же забилась в угол и впала в каталептическое состояние. Больше она не сказала ни слова, и, честно признаться, я был этому только рад.