Далее все очень просто. Стрэкер повел лошадь в яму, откуда не был бы виден свет. Симпсон, когда бежал, потерял галстук, а Стрэкер поднял его, быть может, думая привязать лошадь за ногу. Очутившись в яме, Стрэкер стал позади лошади и занес свечу; но лошадь, испуганная внезапным светом и почувствовав свойственным животным инстинктом что-то недоброе, вырвалась и попала стальным копытом как раз в лоб Стрэкеру. Несмотря на то, что шел дождь, он, приготовляясь к операции, снял плащ, и при падении нож вонзился ему в бедро. Достаточно ли это ясно?
– Удивительно! – вскрикнул полковник. – Удивительно! Как будто вы присутствовали при всем этом.
– Должен признаться, что трудно было додуматься до последнего моего вывода. Мне пришло на мысль, что такой предусмотрительный человек, как Стрэкер, не предпринял бы такой тонкой операции, как порез сухожилия, без предварительной практики. На чем он мог практиковаться? Мой взгляд случайно упал на овец, и я предложил вопрос, ответ на который, к собственному моему удивлению, подтвердил мое предположение.
– Вы вполне уяснили все, м-р Холмс.
– Вернувшись в Лондон, я отправился к портнихе, которая сразу признала Стрэкера, как прекрасного заказчика по фамилии Дэрбишайра, и сказала, что жена у него красавица, любящая дорогие наряды. Я не сомневаюсь, что из-за этой женщины он совершенно запутался в долгах и дошел до этой гнусной проделки.
– Вы объяснили все, кроме одного, – сказал полковник. – Где же была лошадь?
– Она бродила по болоту, и ее приютил один из ваших соседей. Мне кажется, мы должны дать амнистию в этом случае. Если не ошибаюсь, это Клэпгем, и мы будем на станции «Виктория» минут через десять. Если вам угодно выкурить сигару у нас, полковник, я буду рад сообщить вам все дальнейшие подробности, которые могут интересовать вас.
В характере моего друга Шерлока Холмса меня всегда поражала одна аномалия: самый аккуратный и методический человек во всем, что касалось умственных занятий, аккуратный и даже, до известной степени, изысканный в одежде, он был одним из тех безалаберных людей, которые способны свести с ума того, кто живет в одной квартире с ними. Я сам не могу считать себя безупречным в этом отношении, так как жизнь в Афганистане развила мою природную склонность к бродячей жизни сильнее, чем приличествует медику. Но все-таки моей неаккуратности есть границы, и когда я вижу, что человек держит сигары в корзине для углей, табак – в носке персидской туфли, а письма, на которые не дано еще ответа, прикалывает ножем в самую середину деревянной обшивки камина, то начинаю считать себя добродетельным человеком. Я, например, всегда думал, что стрельба из пистолета – занятие, которому следует предаваться на открытом воздухе, а Холмс, иногда, когда на него находит странное расположение духа, сидит себе, бывало, в своем кресле и выпускает дробинки в стенку, что, конечно, не служило ни к украшению комнаты, ни к очищению ее атмосферы. Наши комнаты всегда бывали полны разными химическими снарядами и вещественными доказательствами, которые часто попадали в совсем неподходящие места и оказывались то в масленке, то там, где их еще менее можно было ожидать. Но самый мой тяжелый крест составляли бумаги Холмса. Он терпеть не мог уничтожать документы, особенно имевшие отношение к делам, в которых он принимал участие, а между тем разобрать их у него хватало энергии только раз в год, а иногда и в два. Как я уже упоминал в моих заметках, набросанных без всякой связи, за вспышками страшной энергии, во время которых он занимался делами, давшими ему известность, наступала реакция, когда он лежал целыми днями на софе, погруженный в чтение и игру на скрипке, и поднимаясь только для того, чтобы перейти к столу. Таким образом, бумаги накоплялись месяц за месяцем, и все углы комнаты бывали набиты связками рукописей, которых нельзя было ни сжечь, ни убрать без их владельца.