Неприкасаемый (Бэнвилл) - страница 112

С того вечера я Бакстера больше не встречал. В первые недели довольно многие из нашей компании вот так незаметно исчезали. Нам не говорили, что с ними стало, а мы не разговаривали на эту тему между собой; так обитатели санатория, просыпаясь, каждое утро обнаруживают пустую койку и стараются не думать, кого в следующий раз заберет с собой молчаливый убийца. Многие из тех, кто оставался, еще меньше располагали к себе, чем отчисленные. Это были научные сотрудники, преподаватели иностранных языков в классических гимназиях, коммивояжеры вроде Бакстера и несколько лиц неопределенного рода занятий, скользких типов со смутной напряженной улыбкой, старавшихся, вроде пугливых гомиков, не высовываться до урочного часа ночных утех. Со временем в нашей среде на базе пристрастий и неприязней начали группироваться удивительные союзы. Все классовые, профессиональные узы, общность интересов были забыты. По существу, чем ощутимее было различие, тем больше мы ладили. Мне было проще общаться с такими как Бакстер, чем с людьми моего круга. Хотелось бы взять на себя смелость утверждать, что такое произвольное смешение социальных слоев благоприятствовало созданию демократической атмосферы (спешу добавить, что меня мало волновала — или волнует — эта проблема). Когда я прибыл, старшина относился ко мне с неприязнью, но все же почтительно, а вот когда я надел форму, с почтением было покончено и на плацу он, брызгая слюной, орал мне в лицо, передразнивая, как он думал, ирландский акцент, будто я был самым последним тупицей, призванным из рабочих трущоб новобранцем. Правда, мне почти сразу — не знаю, чьими стараниями — присвоили чин капитана, и бедняге пришлось вернуться к той своеобразной бесстрастно заискивающей манере, которую требует негласный армейский протокол.

Мы сразу перешли к начальной боевой подготовке, которая, к моему удивлению, мне понравилась. Физическая усталость, наваливавшаяся к концу дня после муштры на плацу, осмотра вещей личного пользования и надраивания полов, была сродни эротической, когда сладострастно проваливаешься в небытие. Нас учили рукопашному бою, которым мы шумно увлекались как малые дети. Мне особенно нравился штыковой бой, позволявший вопить во все горло, когда потрошишь воображаемого и все же странно, до дрожи, осязаемого противника. Нас учили чтению карт. По вечерам, несмотря на полное изнеможение, мы осваивали основы шифровального дела и правила слежки. Я совершил парашютный прыжок; когда выпрыгнул из самолета навстречу ледяному ветру, сердце наполнилось восторженным, почти священным, необъяснимо приятным страхом. Я открыл в себе необычайную выносливость, о которой раньше не подозревал, особенно во время длительных марш-бросков по песчаным низинам Даунса в пропитанную запахом сена жару позднего лета. Мои товарищи роптали под тяжестью таких испытаний, но я считал их своего рода очистительным обрядом. Меня не отпускало ощущение монастырского уклада, поразившего меня в столовой в тот первый вечер; я мог бы стать послушником, одним из тех, для кого смиренный труд в поле служит чистейшим видом молитвы. Как все мужчины моего сословия, я только и умел, что с трудом завязать шнурки на ботинках; теперь же я осваивал множество интересных и полезных навыков, которым никогда бы не научился в гражданской жизни. Право, все это представлялось мне замечательным развлечением.