Меня, например, научили водить грузовик. Я едва умел водить легковую машину, а это огромное дымящее чудовище с тупым рылом и содрогающимся кузовом было столь же упрямым и неповоротливым, как ломовая лошадь, и все же с каким захватывающим дух наслаждением я осторожно освобождал сцепление, подавал вперед дрожащую мелкой дрожью двухфутовую рукоятку переключения передач, чувствуя, как сцепляются зубцы и, словно оживая под твоими руками, эта громадина рвется вперед. Машина меня покорила. Был и легковой автомобиль, которым мы пользовались в порядке строгой очередности. Это был старенький «уолсли», высокий и тесный, с приборной доской орехового дерева, деревянной рулевой баранкой и эбеновой кнопкой дроссельной заслонки, которую я постоянно забывал нажимать, так что всякий раз, когда снимал ногу с акселератора, мотор взвывал как от боли и из выхлопной трубы бурно изрыгались клубы синего дыма; пол под водителем был до такой степени изношен, что походил на ржавое решето, и если во время езды смотреть между ног, то было видно, как под тобой, как река в половодье, мчится дорога. Бедняжку ждал печальный конец. Как-то ночью один дипломированный бухгалтер — помнится, он свободно владел польским, — очередь которого еще не подошла, спер из шкафа в кабинете начальника базы ключи и поехал в Олдершот на свидание с девушкой, там напился и на обратном пути врезался в дерево и разбился насмерть. Он стал нашей первой военной потерей. К своему стыду признаюсь, что мне было больше жалко машину, чем бухгалтера.
Наш маленький мирок почти не имел контакта с внешним миром. Раз в неделю нам разрешалось позвонить своим женам или девушкам. Нам сказали, что вечерами по субботам можно податься в Олдершот, но ни в коем случае не собираться вместе и, даже если случайно встретимся в пабе или на танцах, не показывать, что мы знакомы; в результате еженедельные набеги на город совершали оказавшиеся на отшибе пьяницы и одиночки; подозреваю, подпирая стены на танцах, они все до одного изнывали по компании товарищей, которой в течение недели были лишены.
Естественно, у меня не было никакой связи с Москвой и даже с лондонским посольством. Я предполагал, что моя работа в качестве двойного агента закончилась, и не жалел об этом. Оглядываясь в прошлое, думаю, что все к тому времени представлялось мне ненастоящим, игрой, которую я перерос. Объявление войны было воспринято в Бингли-Мэнор на удивление равнодушно, будто она нас особенно не касалась. Когда пришло известие, мы находились в столовой, служившей в то же время домовой капеллой — бригадир Брэдшоу, наш начальник, ввел обязательное посещение воскресной службы, дабы, говорил он, правда без особой убежденности, поддерживать наш моральный дух. Молодой священник, волнуясь и путаясь, повествуя о святом Михаиле и его пылающем мече, мучился с запутанной военной терминологией, когда появился вестовой с сообщением для бригадира. Тот встал, поднял руку, давая капеллану знак замолчать, повернулся к собравшимся и объявил, что вскоре премьер-министр выступит с обращением к нации. На сервировочном столике ввезли огромный радиоприемник и после лихорадочных поисков розетки торжественно включили в сеть. Приемник, подобно одноглазому идолу, по мере разогревания ламп медленно засветил зеленовато-янтарный глазок настройки и, хрипло прокашлявшись, монотонно загудел. Мы, шаркая по полу ногами, ждали; кто-то что-то шептал про себя, кто-то сдерживал смех. Бригадир с багровеющей шеей подошел на цыпочках к прибору и, показывая нам свой широкий, обтянутый в хаки зад, принялся крутить ручки настройки. Приемник взвизгивал, бормотал и всхлипывал, потом откуда-то возник голос Чемберлена, недовольный, ворчливый, измученный, будто голос самого Всевышнего, бессильного перед лицом своего неуправляемого творения, чтобы сообщить нам, что мир катится к своему концу.