Неприкасаемый (Бэнвилл) - страница 18

* * *

Чтобы стать своим в городе, в котором ты не родился, нужно прежде всего в этом городе влюбиться. Я всегда знал Лондон; мои родители, которые почти здесь не бывали, считали своей столицей его, а не мрачный Белфаст с мокрыми от дождя зданиями и ревом сирен на верфях. Но только в то лето, которое я провел в Лондоне с Ником, город обрел для меня живые черты. Я говорю, что провел с ним лето, но это невольное преувеличение. Ник работал — еще одно преувеличение — в фирме своего отца «Бревурт и Клейн» и переехал из Оксфорда в квартиру над магазином периодических изданий неподалеку от Фулхэм-роуд. Поразительно отчетливо помню эту квартиру. Первой была небольшая гостиная с двумя островерхими мансардными окнами, создававшими неуместный церковный эффект; когда Бой пришел сюда в первый раз, он, хлопнув в ладоши, воскликнул: «Принесите-ка мне стихарь, отслужим черную мессу!». Квартиру называли «Эйри»>[3], надо полагать, это означало «Орлиное гнездо», но по сходству звучания получалось, что у нее три названия и все подходящие: «Мрачная», а она действительно была жутковатой, в духе Пиранези, к гравюрам которого и к большим свечам Ник питал пристрастие; а еще «Воздушная», что тоже соответствовало действительности — квартира продувалась сквозняками, особенно весной, когда окна сотрясались от ветра, а деревянные перекрытия скрипели, как рангоут старого парусника. Ник, в котором странным образом сочетались эстет и беззаботный, даже безалаберный малый, ужасно запустил свое жилище: я до сих пор вздрагиваю при воспоминании об уборной. Позади гостиной находилась убогая спаленка с круто скошенным потолком, в которую была втиснута стоявшая наискось огромная медная кровать, выигранная, согласно одной из историй Ника, в покер в игорном доме позади Паддингтонского вокзала.

Ночевал он здесь не часто. Его подружки оставаться на ночь отказывались из-за грязи в помещении, да и вообще в то время девушки редко оставались, по крайней мере девушки того круга, к которому принадлежал Ник. Квартира служила главным образом для устройства вечеринок, или же хозяин отлеживался там с похмелья. В этих случаях он валялся в постели два-три дня, обложившись горами книг, коробками конфет и бутылками шампанского, в окружении друзей, которых вызывал по телефону. Я до сих пор вспоминаю его притворно страдальческий шепот в трубке: «Послушай, старина, не мог бы ты подъехать? По-моему, я помираю». Обычно к моему приезду уже собиралась небольшая компания, возникала новая вечеринка. Гости усаживались на безбрежную кровать, жевали шоколадки и пили из кружек и взятых в туалетной комнате стаканов шампанское, а Ник в ночной рубашке, белый как полотно, с торчащими дыбом черными волосами, ввалившимися глазами на исхудавшем лице — ну прямо фигура с рисунков Шиле, — восседал, обложенный горами подушек. Попойки, разумеется, не обходились без Боя, бывал там Розенштейн, а также девицы в шелках и шляпках колпаком, которых звали то Дафна, то Бренда, то Дейзи. Иногда являлся Куэрелл, высокий, худой, насмешливый, стоял, небрежно опершись спиной о стену, с сигаретой в зубах, будто злодей из поучительной сказочки, одна бровь поднята, уголки губ опущены, рука в кармане застегнутого на все пуговицы пиджака, так что мне всегда казалось, что там пистолет. Стоял с таким видом, словно ему известно нечто дискредитирующее о каждом из присутствующих. (Ясно понимаю, что вижу его не таким, каким он был тогда, молодым, молодцеватым, самоуверенным, как и все мы, а таким, каким стал к сорока годам, в разгар воздушных налетов, когда, казалось, он как нельзя лучше олицетворял то время, — озлобленным, напряженным, грубым, бесшабашным, и выглядел старше своих, и наших, лет.)