Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь (Сименон) - страница 85

— Кожа у мадам совершенно такая же, как у мадемуазель Мишель.

Ты тоже, мой дорогой, как-то вечером сказал, что тебе нравится моя кожа. У моей дочери она еще более нежная и белая. И тело ее…

Ну вот, я опять погрустнела. Я не хотела быть грустной в этот вечер, когда пишу тебе. Мне так бы хотелось порадовать тебя хоть чем-нибудь.

Но мне нечем тебя порадовать. Напротив. Ты знаешь, о чем я думаю, да и ты невольно думаешь об этом все время. Меня порой охватывает страх, и я спрашиваю себя: а должна ли я возвращаться в Нью-Йорк?

Если бы я была женщиной с героическим характером, о которых мне доводилось слышать, я бы так и поступила. Я бы уехала, как говорится, не оставив адреса, а ты, может быть, быстро успокоился.

Но я, мой дорогой Франсуа, совсем не героиня. Я даже, по сути дела, и не мать. Находясь у ложа больной дочери, я думаю о своем любовнике и пишу любовнику. Я с гордостью начертала это слово в первый раз в моей жизни.

Мой любовник…

Это совсем как в нашей песне, ты ее еще не забыл? Ходил ли ты ее слушать? Я бы не хотела, чтобы ты ходил. Представляю твое печальное лицо, когда ты ее слушаешь, и боюсь, что ты напьешься.

Не делай этого. Я все время думаю: чем же ты заполняешь эти дни, эти бесконечные дни ожидания? Ты, должно быть, по многу часов сидишь в нашей комнате и знаешь, наверное, теперь все подробности жизни нашего маленького еврея-портного, которого мне так не хватает.

Я не хочу больше об этом думать, а не то с риском вызвать скандал я позвоню прямо отсюда. Лишь бы тебе удалось сразу поставить телефон.

Я уже спросила Л. небрежным тоном:

— Вы не будете возражать, если мне придется позвонить отсюда в Нью-Йорк?

Я увидела, как он сжал челюсти. Только не подумай чего-либо. У него это обычный тик, почти единственный признак волнения, который можно прочесть на его лице.

Мне кажется, что он был бы рад узнать, что я совсем одинока и даже качусь под откос.

Нет, не для того, чтобы этим воспользоваться! С этим все кончено. Но из-за своей чудовищной гордости.

Слегка склонившись (это еще одна из его маний), он сказал мне холодным тоном, очень дипломатично:

— Когда пожелаете.

Он понял. И мне так захотелось, мой дорогой, бросить ему в лицо твое имя, воскликнуть:

— Франсуа!..

Если так будет еще продолжаться, в какое-то время я не выдержу и заговорю о тебе с кем-нибудь, все равно с кем, как это было на вокзале. Ты ведь не сердишься на меня за эту мою выходку на вокзале? Понимаешь ли, что это произошло из-за тебя? Мне трудно долго носить в себе одной все, что связано с тобой. Я этим была переполнена.