Витенька (Росляков) - страница 16

С тех пор Борис часто играл и пел перед кроваткой, и не обязательно когда плакал Витек, а часто просто по настроению. Возьмет гитару, присядет — и пошел струны пощипывать, подпевать вполголоса. Разное пел. Но когда подходил к «Чудному месяцу», всегда говорил:

— Ну, а теперь, Витек, твою любимую.

И даже в компании, у Марьи Ивановны например, эта песня всегда им объявлялась:

— А сейчас, — говорил он, — я спою вам любимую песню моего Витька. «Чудный месяц плывет над рекою…»

Между прочим, дите привыкло к этим занятиям. Витек стал требовать музыки, когда отец забывал или настроения не было, требовал криком и не успокаивался до тех пор, пока не добивался своего. И Борис твердо решил насчет пианино. Катя не возражала, даже обрадовалась, постепенно эта мысль стала как бы светлой ее мечтой. Витино будущее незаметно для нее самой стало связываться как-то с этим пианино, к которому сама Катерина, как, впрочем, и Борис, ни разу в жизни не подходили ближе, чем на один или на два шага.

Надо сказать, что мысль о пианино пришла в голову не только потому, что Витек полюбил гитару. Нет, тут была своя тайна. Дело в том, что — не в силу своего образования, кончил-то он всего семь классов, а так уж распорядилась природа — Борис, кроме своей гитары и своих песен, любил еще большую музыку, а также композиторов. Большую музыку и композиторов он любил больше, чем литературу и писателей, может быть, так получилось оттого, что литература — это книги, а их надо читать, а читать некогда, и охоты особой не было, читал он мало, а в последнее время и вовсе бросил это занятие, хотя с уважением называл кроме старых классиков Шолохова, Маяковского, Есенина и с войны принес Эренбурга, Симонова, Твардовского. Но композиторы были все же более уважаемы, потому что были загадочными людьми. Он любил их больше, любил кинофильмы про музыкантов и композиторов, передачи по радио про них же.

8

Первые дни Витек занимался исключительно самим собой, прислушивался к своему дыханию, к своему шевеленью. Когда его спеленывали, ему начинало казаться, что он состоит из одной только головы, остального ничего не было, была только память обо всем остальном. А когда развязывали, он с большой охотой начинал сучить ногами, хватать руками воздух. Все в нем восстанавливалось, он был весь целый, и ему было хорошо. От хорошего настроения он мочился, и тогда становилось неудобно, мокро, а поскольку говорить еще не умел и не мог сказать, чтобы поменяли пеленки, начинал орать. Так же орал он, когда хотелось есть. Как правило, его крик не был криком ужаса или отчаяния или каких бы то ни было страданий, нет, он просто говорил, что под ним мокро или он хочет есть. Но если долго не внимали этому безобидному крику, никто не подходил, крик начинал выражать именно ужас, именно отчаяние и боль, потому что становилось жутко в пустом пространстве, в бездонной пустыне, где не было никого, и, как только появлялись руки, а вслед за ними появлялась сладкая мамина грудь, бездонное пространство оказывалось обитаемым и не таким страшным. Насосавшись, он засыпал и переставал чувствовать, что живет.