— Стой тута.
Из дома вышла жена, позвала к обеду. Он о чём-то пошептался с Полиной Марковной, и та искромётно взглянула на Елену, уткнула лицо в платок, скрылась в сенях. Михаил Григорьевич вывел лошадей на дорогу, коротко махнул Елене головой. Она стояла с опущенными глазами, но было ясно, что чуяла каждый шаг, каждое маломальское движение отца. Послушно опустилась на колени в ворох соломы, запахнулась по грудь тулупом. Отец огрел лошадей бичом, и они с места взяли ходким сердитым намётом. Простоволосой выбежала со двора Любовь Евстафьевна, закричала отчаянно, бесполезно:
— Сыно-о-ок!
Но лошади с дровнями уже влетели в проулок, с треском задели соседский заплот. Въехали, словно бы ворвались, в лес, на укатанную, окаймлённую высокими сугробами колею. Округа была однообразно белой, холодной, затаённо-тихой. Небо густело, солнца не было видно. Путь преграждали тяжёлые разлапистые тени елей и сосен. Всю дорогу отец погонял лошадей, хотя и без того шли они ладно, послушно. Тонко, певуче скрежетали о накатанный снег полозья, глухо взванивала сбруя, кашляюще скрипели дровни. Глаза Елены были закрыты. Ни слова отец и дочь не сказали друг другу.
Остановил он лошадей возле заимки Пахома Старикова, который жил теперь здесь с рябой, полнотелой женой Серафимой. Михаил Григорьевич не вошёл в избу, а накоротке и суховато пошептался с заспанным Пахомом.
Напоследок отец сказал дочери, сжимая в больших смуглых ладонях плетёную кожаную ручку бича:
— Рожай. — Помолчал, добавил: — Всё от Бога.
Пахом и Серафима пугливо подглядывали в окно, скрываясь занавеской.
Елена смотрела на дровни, которые уносились вдаль в ворохе снежной пыли, почерненной наступающими сумерками, на отца, — а он стоял и, представилось, лихо и весело размахивал бичом. Её окружал высокий лес с одной стороны, а с другой — накатывались холмы обширных Лазаревских лугов. Дальше, за Ангарой, — сопки, бесконечные снега.
Замёрзла. Вошла в жарко натопленную избу, которая пахнула в её лицо сладким и хмельным духом медовухи, сот, нарезанного кусками и лежавшего в большой алюминиевой чашке мёда. Что-то давнее нежно, но и колко шевельнулось в груди. Улыбнулась чему-то своему. Сидела в шубе, шапке и торбасах возле печки, греясь, не греясь, но желая больше, больше тепла. Даже задремала, ощущая накаты тёплого тумана.
Пахом досадливо, но негромко кашлянул в кулак, а Серафима, звеня ложками и чашками, сдержанно пригласила к ужину. За окном уже лежали плотные фиолетовые сумерки. Во дворе бренчал цепью пёс, за стенкой в стайке-пристрое шевелились и топотали копытцами поросята. Елена разделась, присела к столу на краешек лавки. Однако забыла перекреститься на красноватые образа с зажжённой лампадкой, которые серебристо и медняно взблёскивали.