Он повалил ее на продавленный матрас и силой раздвинул ноги. А потом все смотрел и смотрел; не мог отвести взгляд.
Мягкая плоть наморщилась в том месте, где яйца были зажаты в пах. Пенис, растянутый, как жеваная жвачка, был втиснут назад, в щель между ягодиц. Хотя нет, не втиснут. Билли заметил металлический отблеск и склонился, чтобы рассмотреть получше.
В головку члена было вдето серебряное колечко, входившее в уретру и выходившее сквозь маленькую морщинку у основания крайней плоти. Оно крепилось к большой английской булавке, глубоко загнанной в складку промежности. Проколы имели сухой, подвижный вид: они были проделаны уже давно, хотя по возрасту паренек выглядел от силы лет на двадцать.
Его глаза, впрочем, оставались пурпурными от страха и столь же покорными. Когда он стягивал с головы роскошную гриву парика, Билли заметил, как дрожит его изящная рука. Настоящие волосы, коротко остриженные и выкрашенные в неестественно белый, по контрасту придавали его коже смуглости. Левое ухо было пробито множеством серебряных подковок, все меньших размером выше по хрящу, мочку правого пронзал единственный рубин, яркий, как капелька крови.
— Ты злишься? — спросил мальчик. В голосе его не звучало ни следа издевки, лишь прежнее мягкое безразличие.
Билли совершенно растерялся. Лыжная маска нагрелась и колола лицо, грубая шерсть промокла у рта и ноздрей. Он стянул ее с головы, уловив треск статики в волосах, поскреб подбородок и нахмурился. Преступник внутри него ускользал, скрывался с добычей из боли и вынужденного ужаса. Парнишка по-прежнему лежал, согнув и раздвинув стройные ноги, и Билли не смог не отметить, что задница у него все такая же круглая и сладкая, как пара спелых манго.
— Так накажи меня, — сказал мальчик.
Билли глубоко вздохнул. Комната, здание и весь мир будто вывернулись вдруг наизнанку. Пистолет лежал рядом, почти забытый, рука все еще сжимала рукоять, но в ней не было сил, не было певучей власти.
— Как тебя зовут? — наконец спросил он, чувствуя себя глупо и почти скованно. Он вдруг осознал, что раньше поинтересоваться и не подумал.
— Иисус.
Если так, то он, должно быть, латинос, а не азиат. Но имя мальчик произнес так, как говорили в баптистской церкви, куда Билли таскала бабушка, как на службах, в которых он ненавидел все, кроме проповедей о мученике на кресте, как в тот день произносили над дедушкиным гробом в гостиной. Не Хей-сус, а Ии-сус.
Билли вообразил священное сердце, утыканное терновыми шипами, которое истекало пылающей кровью в языках алого пламени. Это была не баптистская икона, а католическая, в стиле джорджийского тату-салона. Он представил, как тычет в сердце стволом люгера и разрывает его выстрелом на тысячу подергивающихся ошметков бесполезного мяса. Он снова подумал о теле на кресте, бледном, худом, пронзенном: настоящий сабмиссив, сабмиссив всего человечества. Вспомнил строчку, накаляканную на стене мужского туалета в Порт Авторити —