В Тамбове присудили к шлепке двух бандитов-мокрятников. Правильно присудили. У каждого человек по двадцать на душе. Тюрьма, конечно, переполнена: все камеры мужичьем набиты – повстанцев дочищали. И в смертной камере два старика сидят. Убрать их некуда, да и стоит ли на одну-то ночь! Сунули и бандитов туда же. Вот и решили бандиты последнюю ночку отгулять, с жизнью проститься. Но как? Водки не достанешь. Одно осталось: припугнули стариков и да и усладились их прелестями по тюремному способу… Ловко? Федор-то Михайлович эту «последнюю ночь приговоренного» из сердца своего калеными клещами рвал. А выходит-то все его муки ни к чему. Дело совсем просто стало. Ошибся маленько провидец наш великий.
Думаешь, тут и делу конец? Нет, браток, погоди. Дальше хлеще будет. Когда пришли ночью за бандитами: «выходи без вешшей которые…» – старики к ним: «Господа-товарищи, вам все одно не боле часу жисти осталось, а сапожки на вас новехонькие, ахвицерские, хромовые… Вы бы их нам пожаловали, за наше вам угождение… Время летнее, ножек не застудите»…
Не веришь? Оба они здесь теперь. Сами рассказывали. Могу их завтра с тобой познакомить. Посмотришь на них: да кто же это? Знаешь, кто? Калиныч с Платоном Каратаевым! – зашептал он мне на ухо. – Вот кто!
Глубоковский захлебнулся прорвавшим его смехом. Он давился им, всхлипывал, кашлял, повторяя меж душившими его спазмами:
– За сапожки… Платоша Каратаев… за хромовые…
Отдышался, вытер слезы, закурил.
– Так вот, всякое на Руси бывало! И дыба, и колесо, и «утро казни стрелецкой», и «сарынь на кичку», а такого не бывало вовек… А вы с детскими «ужасами Чека» носитесь… идиоты червивые… Маниловы!
Нет, ты представь только себе, Ширяев, я ли, ты ли, сунулись бы мы вот с такой темкой в любую редакцию в году этак 1870? Что было бы? Давай этот фарсик разыграем. Пришли бы в «Отечественные записки» к бородатому Щедрину… Он бы нас так «обличил»… и каких-нибудь пескарей, лещей или иную рыбицу с нас бы, с лжецов, выдумщиков, написал. Сунулись бы к Некрасову – приказал бы нас взашей выгнать: стонущего по острогам мужичка, дескать, порочим! К Каткову – вежливенько выставил бы и вразумительно Марк Аврелия или Сенеку по-латыни процитировал… К Тургеневу – побежал бы в подол Полины Виардо плакать… К Достоевскому – он бы в припадке три дня катался, а поверить… и он не поверил бы… даром, что бесов разглядел!
Вот мы и подошли к корню, к сердцевине моих анекдотиков… Их я в сердце своем записываю… В мозгу адским огнем выжигаю, как печать Каинову.
Помнишь, году, кажется, в двадцать втором сидели мы с тобой в «Домино». Грузинов с нами денатурку еще пил… Помнишь? Вышел Клюев на эстраду и по-своему, по-козлиному задьячковил: