Я любил Верочку – по-своему, конечно. Я знаю, что любил ее; теперь мне не для чего и не перед кем лгать. Любовником, положим, в отношении ее я себя не чувствовал, но зато жалость, размягчающую душу, сантиментальную и слезливую, испытывал всем существом.
Я ласкал ее – и мне плакать хотелось. Я в ней и себя как-то жалел, уродство свое, мертвечину свою. Чем ей бывало веселее, чем звонче раскатывался ее смех, тем острее щемило мне сердце и жалостнее была моя ласковость.
– Ну, будет, ну пойдем, родной мой, – говорила она, близко-близко наклоняясь к моему лицу, и тащила меня куда-нибудь гулять или кататься.
И я нежно ласкал ее руку, такую хрупкую, такую маленькую, совсем без мяса.
Но все же я не столько любил ее, сколько привык к ней. А ведь привычка для меня, может быть, опаснее любви!
Привычка как ватой всего обертывает. Перестают колоть тебя всякие так называемые «впечатления» – засыпаешь, успокаиваешься…
Я привык к ее лицу, оно меньше других подымало во мне надоедливых вопросов. Привык к смеху – он меньше, чем смех нового человека, раздражал и озлоблял меня. Наконец, привычка к ней успокаивала, по крайней мере отчасти, мой страх смерти: все вдвоем как-то храбришься, а ведь с чужим человеком никогда «вдвоем» себя не почувствуешь.
Я заговорил о встрече с Марфой, потому что она имела самые роковые последствия для дальнейшего развития моего «романа».
Марфу в деревне я всего только один раз, тогда на елке, и видел. Образ ее до странности быстро исчез из моей памяти. Первое время по приезде из деревни я совершенно не вспоминал о ней, точно и не видал никогда.
Но это продолжалось недолго!
Скоро началось нечто нелепое, я бы сказал, дьявольское, если бы верил в дьявола. Наваждение, если хотите.
Красный рот ее, матовые щеки, блестящие белые зубы стали положительно преследовать меня.
Началось это так же внезапно, как внезапно исчезла она из моей памяти в деревне.
Ни о чем другом, кроме лица и тела ее, я не мог думать. Не хочется мне долго останавливаться на этом. Я уж каялся в своей извращенности. Ну, одним словом, крепкое тело, здоровое, стихийное, некультурное, где-то там, в захолустной деревне, которое при «свободе нравов» всякий может трогать, – а она только, небось, смеется весело, зубы свои показывает, – дурманило меня, наполняло меня злобной ревностью, доводило до истерики. На всех и на всем я готов был выместить свою безумную злобность. Все стало мне противным, досадным. Ну и прежде всего, конечно, Верочка.
Мне легко было над ней измываться. Еще бы! Она – маленькая, тоненькая Верочка – полюбила меня по-настоящему.