Я часто с боязливым любопытством смотрел, как она ласкалась ко мне всем существом своим, нежным, хрупким, как стебелек. «Неужели меня можно так полюбить?» – вертелось тогда в мозгу. Очевидно, можно было!
Вообще я должен сказать, что Верочка страшно изменилась за это время. По приезде из Македонии я буквально не узнал ее, хотя по внешности она почти не изменилась.
Словно вся она, менявшаяся постоянно в разные цвета, настроения, вдруг застыла, увидав перед собой что-то глубокое, новое, неожиданное. Притихла вся, стала такая кроткая, послушная, нежная. Вся сила жизни ее сосредоточилась в одном напряженном порыве, и потому неподвижность эта не была тяжелой, бездушной, она вся полна была трепетной углубленной жизни. Я звал ее часто «маленькой героиней». Именно «героиня»! Без всякой позы, просто, серьезно, она способна была на подлинное геройство, на какое угодно самопожертвование.
И такой ребенок – святой, беззащитный – попал в лапы мертвецу!
Ну, и началась потеха!
Я не стану рассказывать всех безобразных сцен, которые начались под влиянием «наваждения» и стали повторяться все чаще и чаще по мере того, как образ Марфы порабощал мое воображение, сковывал всю мою жизнь.
Расскажу только об одном вечере для «образчика».
Осень была в разгаре. Слякотная, черная, с бесконечными дождями, холодным ветром. Отвратительное время года, кажется, созданное для того, чтобы петь торжествующую песнь смерти.
Осенью я редко бываю на кладбище. Слишком даже для меня! Покойника кладут почти в воду, холодную, желтую от глины. Говорят, тело так разбухает, что доски гроба лопаются!
Я, как Иуда, не могу найти себе место в это подлое время.
Вот мне и пришла счастливая мысль: самую смерть себе служанкой сделать. Утилитарная натура! Я хотел воспользоваться осенью и прогнать от себя Марфу.
Разве не отвратительны все женщины там, в земле, в сырой, желтой глине! И ее «крепкое» тело не исключение! А как раздуются и посинеют ее толстые губы. Все лицо превратится в безобразный пузырь.
Но нет, видимо, наваждение было сильнее смерти! Отвратительной была какая-то другая чужая женщина, а она, проклятая красавица, только скалила свои снежные зубы и хохотала грубым визгливым деревенским смехом, который возбуждал меня своей грубостью и дикостью.
К Верочке я заходил по несколько раз на дню. Куда же деваться? Холодно, сыро, ветер свистит. Все-таки там не так одиноко.
Так вот пришел я к ней в один из таких сырых, мерзких вечеров в каком-то особенно тупом, деревянном и тягостно-злобном состоянии.
Вошел молча и сел на диван.