И он только вспоминал впоследствии стройный аккорд, прозвучавший на мгновение в его душе, – аккорд, в котором сплелись в одно целое все впечатления его жизни, ощущения природы и живая любовь.
Кто знает?
Он помнил только, как на него спустилась эта тайна и как она его оставила. В это последнее мгновение образы-звуки сплелись и смешались, звеня и колеблясь, дрожа и смолкая, как дрожит и смолкает упругая струна: сначала выше и громче, потом все тише, чуть слышно… казалось, что-то скатывается по гигантскому радиусу в беспросветную тьму…
Вот оно скатилось и смолкло.
Тьма и молчание… Какие-то смутные призраки пытаются еще возродиться из глубокого мрака, но они не имеют уже ни формы, ни тона, ни цвета… Только где-то далеко, внизу, зазвенели переливы гаммы, пестрыми рядами прорезали тьму и тоже скатились в пространство.
Тогда вдруг внешние звуки достигли его слуха в своей обычной форме. Он будто проснулся, но все еще стоял, озаренный и радостный, сжимая руки матери и Максима.
– Что это с тобой? – спросила мать встревоженным голосом.
– Ничего… мне кажется, что я… видел вас всех. Я ведь… не сплю?
– А теперь? – взволнованно спросила она. – Помнишь ли ты, будешь ли помнить?
Слепой глубоко вздохнул.
– Нет, – ответил он с усилием. – Но это ничего, потому что… Я отдал все это… ему… ребенку и… и всем…
Он пошатнулся и потерял сознание. Его лицо побледнело, но на нем все еще блуждал отблеск радостного удовлетворения.
Прошло три года.
Многочисленная публика собралась в Киеве, во время «Контрактов»[245], слушать оригинального музыканта. Он был слеп, но молва передавала чудеса об его музыкальном таланте и о его личной судьбе. Говорили, будто в детстве он был похищен из зажиточной семьи бандой слепцов, с которыми бродил, пока известный профессор не обратил внимания на его замечательный музыкальный талант. Другие передавали, что он сам ушел из семьи к нищим, из каких-то романтических побуждений. Как бы то ни было, контрактовая зала была набита битком, и сбор (имевший неизвестное публике благотворительное назначение) был полный.
В зале настала глубокая тишина, когда на эстраде появился молодой человек с красивыми большими глазами и бледным лицом. Никто не признал бы его слепым, если б эти глаза не были так неподвижны и если б его не вела молодая белокурая дама, как говорили, жена музыканта.
– Не мудрено, что он производит такое потрясающее впечатление, – говорил в толпе какой-то зоил[246] своему соседу. – У него замечательно драматическая наружность.
Действительно, и это бледное лицо с выражением вдумчивого внимания, и неподвижные глаза, и вся его фигура предрасполагали к чему-то особенному, непривычному.