А вот и подобающий конец для истории Эдуарда Дэвидсона: китайцы — хотя Дэв и не знал об этом, делая свое великое открытие! — с незапамятных времен применяют крепкий чай для облегчения болей при ожогах.
Но чудо Гровера Пенберти, спасшего по способу Дэвидсона жизнь маленькой трехлетней девочки, неотступно стоит перед моими глазами. Она была так жалка и беспомощна! И могут ли все эти умирающие от ожогов маленькие беспомощные мальчики и девочки отвечать за то, что у нас есть врачи, не знающие о таннине, что есть отцы, слишком бедные или гордые, чтобы отправлять их в больницу, что есть матери, никогда не слыхавшие о спасительных свойствах крепкого чая…
Эта обреченная на смерть, но оставшаяся в живых крошечная девочка, — воспоминание об ее черном, изуродованном, но крепком и живом тельце прочно сидит в моем мозгу. И это воспоминание говорит мне об одном: дети должны жить.
I
Немного странно, конечно, что только на сорок четвертом году жизни я вдруг заговорил о том, что дети должны жить. Меня могут спросить, почему после стольких лет блаженного неведения я вдруг увидел, что наши дети забыты. Да, это так. И случилось это потому, что, только начиная с 1930 года, я стал замечать, что население Голодной улицы, Детройта, Дейтона и Нью-Йорка делается все более исхудалым и оборванным. В то время как я старался этого не замечать, меня все больше и больше мучила мысль о своей собственной сытой жизни. Я был слеп к человеческому горю. И в первую очередь я ничего не знал о том, как много детей забыто и в какой мере это общественное невнимание к ним связано с их болезнями, страданиями и смертью.
Я был таким невеждой относительно многосложной общественной машины, что, рассказывая о великом целителе Дэвидсоне, ударился даже в лирику по поводу дешевизны этого замечательного средства и доступности его для самого бедного ребенка. Я еще не понял тогда, что все необходимое для хорошей жизни всех детей и всех взрослых имеется у нас в избытке. Я еще не спросил себя: если все блага жизни могут быть размножены до бесконечности, то какой смысл в их дороговизне? И я еще не знал тогда, что в нашей государственной бухгалтерии нет ни одной статьи, ни единого доллара для плачущего от боли ребенка.
Я еще свято верил в суровую истину о необходимости самоограничения… для других. Я саркастически высмеивал бредни глупых фантазеров с их предсказаниями о курице в каждом горшке. И в эти шумные годы, когда курица в каждом горшке казалась близкой реальностью, я отрицал идею организованной помощи забытым детям, называя ее филантропической трескотней, между тем как ни разу еще не беседовал ни с одной из патронажных сестер, надрывающихся от труда в зловонных трущобах больших городов. Но вот мало-помалу для меня стало ясно, — стало уже просто бить в глаза, что многие миллионы кухонных горшков были бы искренно рады, если бы в них лежало хотя бы по куску солонины. И во мне зашевелилось какое-то смутное чувство недовольства собой, — мне стало стыдно есть жареную индейку, которую я в любой момент мог заказать в ресторане. Но я все еще пытался закрывать глаза на процессию изможденных людей, шагавших мимо меня по нью-йоркским тротуарам, и на синяки под глазами у детей нашей Голодной улицы, название которой было таким подходящим для всех ее жителей, кроме меня.