Почти, да. Поэтому наветы шахзаде все-таки выслушивал, не прерывая тех, кто нашептывал ему в уши всякие гнусности. Мало ли…
* * *
Вашак-Парс выступал гордо, чувствуя себя звездой нынешней охоты. Конечно, порезвиться вдоволь ему не дадут: люди вообще плохо понимают в истинной охоте, с этим грациозный зверь смирился уже давно. Вот и сейчас – да разве ж это охота? Даже на гору никто не поднимется. Примостятся на берегу реки, лениво постреляют куда-нибудь вдаль и примутся чесать языками, услаждая напитками и яствами слабые тела…
Когда Вашак-Парса дернули за ошейник, он лишь лениво пошевелил ушами. Повторный рывок заставил его сесть и широко зевнуть, обнажив острые белоснежные зубы.
– Вот же ленивый сын ишака! – беззлобно ругнулся подросток, державший поводок.
– И верблюдицы! – усмехнулся второй подросток, похожий на первого, словно… нет, две капли воды были похожи все-таки значительно сильнее, чем эти двое. Словно колеблющееся в слегка волнующемся озере отражение, когда непонятно – то ли ты смотришь сам на себя из подернутой легкой рябью воды, а то ли уже и кто-то другой.
– А дед его был бесхвостым петухом!
– А бабка… бабка – каркающей вороной!
– Джан, ну ты…
Огромный кот благосклонно слушал болтовню подростков, время от времени поводя пушистым ухом, словно отметая всякие сплетни и нелепицы, которыми люди любят обмениваться, попусту сотрясая воздух. Что птицы, что люди – все одинаковы, все любят галдеть почем зря.
Но вот до чутких ноздрей рыси донесся запах, так же сильно отличимый среди прочих, как запах вонючей паленой тряпки отличается от аромата луговых цветов. Так пахнет беда – черная, вязкая, гниющая от собственной мерзости.
Вашак-Парс, которого иногда (только в кругу близких ему людей, никак иначе!) называли Пардино, приподнялся и встревоженно огляделся. Близнецы как по команде прекратили перепалку, в две пары глаз следя за действиями своего зверя.
Медленно, то и дело пробуя ноздрями воздух и временами подрагивая хвостом, огромный кот шел туда, где пахло бедой.
Туда, где сидела единственная и неповторимая его хозяйка.
* * *
Румейса-султан любила поболтать с Эдже-ханум на роксоланском наречии.
Пускай и велено было забыть маленькой Наде, кто она и откуда, когда попала в гарем шахзаде, пускай говор у Эдже не тот, на каком говорят в родных сербских селениях, – а все веет родиной, ее протяжными напевами, ее гордыми людьми, которых ломала-ломала османская плеть, да не доломала. У жены шахзаде изменилось имя, изменилась походка, наряды теперь совсем другие, да и лицо матери вспоминается уже с трудом – но разве саму Надю Франкос изменили, назвав ее Румейсой, а позже прибавив к имени пышное и ничего в ее ситуации не значащее «султан»?