Но прожили у брата только два месяца: счастливое воркование молодых, их поцелуи и взаимная нежность сводили сестер с ума.
Не раз за эти годы и Гица, и Эленуца, и Мария звали сестер переехать к ним жить. Но Эуджения с Октавией даже не благодарили их за приглашения.
Случалось, что, получая письма, они и не читали их, а остервенело рвали в клочки, только взглянув на почерк.
Так и старели они в Вэлень в ветшающем доме посреди пустого двора. И жизнь их с каждым днем становилась все бессмысленней, холодней и никчемней. Мужья их давным-давно с ними развелись и, забыв про «неудачную партию», женились по второму разу и жили себе припеваючи.
Эуджения и Октавия поседели, носы их удлинились, щеки отвисли, подбородки заострились. Каково было бедной Марине, которая уж и не ходила теперь — ползала из кухни в дом и обратно, видеть своих бедных дочек?..
Служанку давно рассчитали, работника тоже. За коровой ухаживала Марина. Она же и стряпала, и носила воду, она стирала и покупала припасы, мыла полы, убирала дом. Сгорбившаяся, седая, беззубая, день за днем справлялась она с привычной работой. В бездне безнадежности в ней воспрянула ее крестьянская натура, привыкшая к труду, к телесному напряжению. Но когда она видела две тени, в которые превратились родные дочери, она всякий раз вздрагивала, словно пробирал ее ледяной ветер. И, осенив себя широким крестом, шептала:
— Не оставь нас, святая дева пречистая!
Она пугалась своих дочерей, но еще ужаснее был для нее вечерний скрип калитки, которую целый день никто не открывал. Калитка скрипела, и во дворе появлялся высокий сутулый старик в ветхом пальто, заляпанном белой грязью, обутый в огромные стоптанные сапоги. Старик молча пересекал двор, неся в левой руке что-то круглое, завязанное в грязный носовой платок, а правой держа кувалду и бурав, обычные для рудокопов. Направлялся он прямо к кухне, где стояла большая железная ступка. Осторожно развязав узелок с мелкими кусочками породы, он всыпал горсть камешков в ступку и начинал их толочь.
Когда становилось совсем темно, Марина приносила свечку, и случалось, старик всю ночь напролет толок камень, выбирая из пыли едва заметные блестки, но не золота — а пирита, и складывал их осторожно в глиняный горшок, который прятал потом под кровать, стоявшую на кухне.
— Посмотри-ка! — улыбаясь во весь рот, обращался старик к Марине.
— Вижу, вижу, Иосиф, — отвечала жена, и голос у нее дрожал. — Иди поешь.
Уговаривать она не умела и просто предлагала мужу поужинать. Иосиф Родян ел медленно, понемногу, ни на секунду не выходя из глубокой задумчивости.