Любовник моей матери (Видмер) - страница 12

. Спорили с раскрасневшимися лицами, и все по-итальянски. На прощание отец матери купил своему другу дорогой до неприличия контрафагот работы Калиньери — это он-то, настолько пропитавшийся в детстве бедностью, что даже собственная жена считала его скупцом. Когда друг ушел по дорожке через сад, крикнув на прощание «ciao» и «grazie per tutto»[2], у отца матери потекли из глаз слезы, которых мать, стоявшая рядом и машущая на прощание рукой, не заметила только потому, что знала, что ее отец никогда не плачет. Тот потом писал фаготисту, письма были полны рецептов и намеков на одиночество. Ответов он не получал. Осенью он поехал на своем «фиате» в Бергамо — на этот раз через Юльер, перевал Бернина и Априку. Он все-таки разыскал фаготиста день спустя, после представления «Эрнани» в опере. Тот вышел под руку с какой-то черноволосой дамой из служебного выхода театра. «Орест! — закричал отец матери.— Sono io![3] Ультимо!» Но фаготист, не узнавая его, продолжал болтать с дамой. Ультимо смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом. На следующее утро он уехал домой.

Перед репетициями мать с точностью до сантиметра расставляла стулья и пюпитры. Проверяла, достаточно ли натоплено в помещении. Не шумит ли вентилятор. Если во время репетиции в здании кто-нибудь громко разговаривал или, хуже того, стучал молотком, она фурией мчалась туда. Сразу же становилось тихо, даже если источником шума был сам директор — они по-прежнему располагались в помещении Исторического музея. Она приходила первой и уходила последней. Рисовала логотип для афиш и почтовой бумага. Буква «М», переплетающаяся с «О». Теперь был еще и хор, во время репетиций которого мать заботилась о том, чтобы чаю всем было вдоволь. Эдвин даже не заметил, что больше не открывает сам двери, что это делает мать, когда он подходит ближе, держа под мышкой растрепанную партитуру и устремив взор вдаль. Как он был великолепен. Переполненный энергией, вскакивал он на сцену, одновременно охватывая взглядом всех музыкантов, и загонял их как плетью на небеса музыки. На репетициях мать сидела с блокнотом и карандашом в руках. Потому что порой, не переставая дирижировать, Эдвин бросал фразы вроде: «Почему скрипит стул у трубача?» Или: «Нам до завтра нужно раздобыть биографическую заметку о Шёке, для программки». Она записывала все это, заменяла стул и в тот же вечер, за бутылкой вина, уговаривала местного композитора рассказать ей все, что он знал об Отмаре Шёке. Знания были немалые, хотя несколько бессвязные и к тому же не слишком точные. Она записывала, дома переписывала, потом еще раз и, наконец, писала набело. Передавала рукопись Эдвину, который рассеянно кивал и, скомкав, совал рукопись в карман. Она видела его одного. Она и не знала, как сияет, пожирая его глазами, когда он стоит перед оркестром и снова и снова хочет услышать такт 112, пока первые скрипки не соединятся с мелодией гобоев, достигая и в самом деле пиано пианиссимо. (Теперь в оркестре были гобои, а еще кларнеты, горны, тромбоны.) Музыканты очень хорошо видели глаза матери. Только Эдвин не замечал их. Теперь на концерты приходила пресса, с недавнего времени даже Фридхельм Цуст, известный в городе музыкальный критик. Он без малейшего недовольства купил себе билет. Его, казалось, даже позабавило, что пришлось платить. Во всяком случае, это не отразилось на его критических отзывах, хотя он оставался приверженцем Бетховена и Чайковского и имел мало склонности к какому-нибудь Прокофьеву. Мать вырезала все отзывы и наклеивала их в альбом. Она была в восторге. Она была счастлива.