— Мои деньги, что хочу, то с ними и делаю. Уж лучше они перейдут к вам, будто бы от матери: мне пошел седьмой десяток, Иза, после моей смерти государство все у вас отнимет. В прошлый раз я подложила только кое-какие сбережения на расходы. Теперь, когда этот убрался, могу выложить остальное.
Она вовсе не надеялась, что я брошусь к ней на шею, и я поблагодарила ее скупо, неловко. Такие проявления доброты выковываются в цепь, а благодарность вешает на нее замок. Лишившись всего, Нат вознаградила раскаявшуюся, навязав мне свое доверие, которое невозможно обмануть. Что мне делать, Господи, что мне делать, если вдруг все начнется сначала?
* * *
«Этот», однако, убрался не так уж далеко. Он бродил поблизости. Однажды утром мадам Гомбелу сказала нам с притворно невинным видом: «Да, кстати! Я вчера вечером видела месье Мориса. Он здесь прохаживался». Однажды ночью я слышала свист под моим окном, а утром обнаружила на песке аллеи глубокий мужской след, который Нат потом тайком разровняла граблями. Если мы вместе ходили в церковь по воскресеньям, не надо было спрашивать почему. Если Натали настояла на том, чтобы мы снова взялись за шитье, и нашла несколько предлогов для прекращения моей работы в Нанте (мэтр Армеле, например, охотно взял бы меня к себе), если она никогда не посылала меня за покупками и всегда только сама отлучалась из дома, стараясь не объявлять об этом заранее, оставлять Берту на моем попечении и не задерживаться по пути, не надо было спрашивать почему. Любая прогулка в роще казалась ей подозрительной, и я зачастую заставала ее на повороте тропинки с ножом в одной руке и пакетом в другой, якобы старательно рвущей одуванчики для салата.
Вечером, стоило только какому-нибудь клаксону подольше погудеть на повороте, как она начинала ерзать на стуле. Конечно, она ничего не говорила! Только не это! Не допускать того, будто что-то произошло — или могло произойти, — значит лишить происшедшее значения, а со временем и правдоподобия. Но она покашливала, переставляла ноги, а взгляд ее становился скользящим, клейким и прилипал к моим юбкам. Чаще всего чертов клаксон был не тот и терзал долгое эхо болота лишь для того, чтобы объявить во всеуслышание об осторожности какого-нибудь старого рантье, дорожащего своей шкурой, или торговца говядиной, возвращающегося с ярмарки. Но однажды я узнала его, как в тот раз, лучше моей матери, — и почувствовала стеснение в груди. Сигналили короткими, злобными, нетерпеливыми гудками, похожими на азбуку морзе; затем зов стал протяжным, переполошив собак, глубоко разорвав полотно ночи. Не переставая шить, шить, я подначивала себя изо всех сил. Чего от меня добивается этот красавчик своей ночной серенадой под аккомпанемент собачьего лая? Он что, так ничего и не понял? У него был свой шанс: шанс волка, за один присест сожравшего козочку, которому остается только уйти с набитым брюхом обратно в лес. Его не просили пускать корни, присасываться, как вошь, к своей жертве! Страсти проходят, и даже если привычки остаются, кто позволил ему отнести меня к их числу?