— Дай руку! — стонет она.
И обращение на «ты «снова меня распаляет. Ей подают руку! Даже две — придерживая цепь ногой. Она прыгает, намеренно преувеличивая изящную неловкость. Спрыгивает и застывает рядом с ним, глядя, как он оборачивает цепь вокруг корня. Она… Как бы это сказать? Она в этот миг — сама красота. Она выделяется на фоне воды, как египтянка из сказки, вышедшая из зеркала. Она выставляет напоказ свое совершенство: эта хрупкая дерзость груди, шеи, век и этот цвет лица, эта свежесть, над которой нависла угроза, подчеркивающая ее красу. Она говорит:
— Морис!
И Морис разгибается, протягивает к ней руки. И вот они обнялись у меня на глазах, оплели один другого, слепившись губами, — крупный план конца мелодрамы. И я ловлю себя на том, что считаю секунды: раз, два, три, четыре — пожирая их глазами, пять, шесть — выискивая малейший недостаток, некрасивость, семь, восемь — что-нибудь неуклюжее, неверное, неустойчивое, что всегда бывает в окаменевшем поцелуе. Но этот поцелуй, заклеймивший мою мать тавром чужака, — нечто совершенное, непоправимо удавшееся, — прости мне это, Господи! — что позволяет ей обмякнуть, повиснуть на руке этого мужчины и не казаться смешной, девять, десять — что окончательно заявляет мне о моем поражении.
Это уже слишком, я больше не вынесу. Я вскакиваю и несусь, как заяц, к дому, к Залуке, которая, впрочем, тоже не сможет сохранить мне верность. Ведь придет он, жених, со своей Пенелопой. Он войдет как хозяин, повесит свою шляпу на крючок; проведет разведку в маминой голубой комнате и в моей; с широкой улыбкой осмотрит это женское царство раскиданного белья, чулок, которые надо заштопать, чехлов с оборками; усядется в бабушкино кресло, в которое после ее смерти не садился никто; достанет пачку «Кэмела», и в гостиной запахнет мужчиной, бриолином, сигаретами. Я бегу, бегу, думая: «Хорошо еще, если однажды в ней не запахнет затхлостью, если он, новый папочка, не вынудит нас отправиться в Нант гладить его манжеты и манишки!» Но что это? Я не ослышалась?
— Изабель! — кричат позади меня.
— Иза! — кричат впереди.
Я выбираю второй голос: голос Нат, вышедшей из кухни с Бертой, следующей за ней по пятам. Я подбегаю к ней, задыхаясь, и могу даже рот не раскрывать. Она тотчас все поняла и, став прямее своей шляпки, крестится, а волоски на ее подбородке топорщатся, словно кактус.
— Твоя мать приехала! — бросает она моей сестре.
Но Берта на этот раз тоже догадалась. Она уже помчалась в обратном направлении, скачет к реке, как мячик, с луноподобной улыбкой и рвущимися из груди нежными возгласами. Вот и отлично: Мелизе II получит заслуженный прием. При виде нашей доброй толстой гусыни он, наверное, возрадуется в своем сердце, что вступил в семью, оказывающую ему честь и доставляющую удовольствие признать отныне своей эту очаровательную падчерицу. Какой любовью он окружен! Какое чудное будущее, расцвеченное нашими пожеланиями! С вечной признательностью бедной полувдовы, полу-Руфи, наконец-то спасенной от своих томлений, с благочестивой преданностью дорогой старой служанки, с дочерними заверениями в моей собственной нежности — как он будет счастлив! И подумать только, что он об этом даже не подозревает! Я слышу свое собственное удивленное бормотание: