Лабуня был первым председателем Чумаковского колхоза и со своей бесшабашной отвагой и лешьей силой «гнул в три погибели контру». Михаил того не видел, какой он был раньше, но сколько его помнил, все он с лошадьми да с ребятишками: «Лошадь одной рукой бей, другой себе слезы вытирай», — запомнилось лабунинское навсегда.
— Кого я вижу, сам не рад! — Лабуню будто смело с седла, и сразу перед Михаилом предстал старичок-раскоряка. — Мы ить так и не потолковали с тобой, Миша. Семен-то Егорыч… Эх, Марька, Марея… Были кони, да и изъездились...
Лабуня надвинул большую кепку на глаза, зашуршал плащом-болоньей, натянутым на ватник, стал доставать курево.
— Ну что ж, вот ты теперя... Сколь ни бейся, а родина держит. Родимая-то деревня Москвы краше, а, Миша? — И вскинул на Михаила свои мутноватые глаза, точно примороженный паслен-поздничок.
— Да ведь нет ее, родимой-то, — пожаловался Михаил, завидуя Лабуне, что для него деревня всегда была и еще есть.
— Как же — нету? Это для нас, стариков, нету. Цимбаленко такого молодца с руками-ногами схватит. Вас, молодых, вперехват-вперегон...
— Тело-то схватит, а душу...
Михаил погладил по плоской бархатистой шее задремавшей лошади, пахнувшей неповторимым запахом веков.
— Не старый еще савраска? — спросил, с какой-то неизъяснимой нежностью произнося слово «савраска», такое мягкое и, думалось, навек им забытое русское слово.
— Во! — хлопнул Лабуня рукой по плащу. — Ну ить... — Он затряс головой. — Ведь помнишь же масть, а! А у нас счас деревенские, а лошадь для них черная и красная. Ну душа! Умереть мне и не ожить! А, к примеру, игреневая?.. — устроил Лабуня экзамен.
— Так это совсем рыжая будет, а грива и хвост беловатые, игренька, значит. А буска — буро-дымчатая, — разохотился Михаил. — Чалый — серый в смеси с рыжим или с вороным, вороно-чалый. — И еще повторил с удовольствием по слогам: — Во-ро-но-ча-лый. А? Дядя Антон! Слова-то какие!
— Миша... Эх ты, дьявол! Любить тебя некому, а мне некогда. — Лабуня потыкал пальцем в подглазья, должно быть, унимал слезу. — Душа живая, живое понимаешь, тогда и красе и слову не умереть. Вот ты — двадцать с лишком лет... А весь прям тутошний. Уехал, завился, а жил бы тут да выучился и был бы заместо Цимбаленко нам, — высказал с упреком. — Да время в обрат не перевалишь. А хорошие люди, они, знать, и там, на шахтах, нужны.
— Нужны, да не всем, дядя Антон.
— А всем и не надо, люба-человек, — готовно подхватил Лабуня. — Напроть надо, чтоб кой-кого трясло от тебя. Я сам, бывало, во! — сделал он крутой взмах рукой. — Ты заходи ко мне домой. Или прямо в конюховку-тепляк. Я там больше. А то заседлаем — да в степь. В матушку-кормилицу. Ею ты рожден, светлый человек!