Поднялся визг. Жены и дети выли о своих мужьях и своих отцах — выли, как собаки в темную ночь, почуявшие смерть.
Одна старуха, согнувшись, закрывая глаза руками, спешила на площадь. Она приблизилась к голове Синапа и, заломив руки, начала выкрикивать надрывно и бессвязно:
— Синап! Синап! Грозный человек! Синап! Синап! Где ты, сынок? Без тебя плохо и с тобой плохо! Эти люди не знают милосердия! Куда мы пойдем, кому будем плакаться?
Это была мать Мустана байрактара. Сам он лежал дома, весь завернутый в овчины, при последнем издыхании.
Два заптия схватили ее и отвели к Кара Ибрагиму.
— Ты мать Мустана байрактара?— спросил он ее.
— Я, эфенди.
— Ты родила пса, а не человека.
— Пса! Как можно, эфенди?
— Он поднял руку на падишаха, нашего отца.
— Что ты говоришь!
— Да, на наше войско, на любимое детище султана!
— Вишь ты, вишь ты...
— А самое главное, он был помощником главного бунтовщика Синапа.
— А я и не знаю.
— Не знаешь? Благодари бога, что у тебя седая голова, не то я дал бы тебе хороший урок, чтобы ты знала то, что полагается знать. Уведите ее!
Ее вывели, и она, едва дойдя на площади до шеста с головой Синапа, упала наземь и завопила громким и жалобным голосом:
— Синап! Синап! Сынок! Есть ли у тебя мать, чтобы править по тебе поминки?
Она помешалась. Ее схватили и увели прочь. Голос старухи звучал в дикой и зловещей тишине села как плач над погибшей свободой Чечи.
Орда двинулась. Кара Ибрагим ехал верхом впереди с перевязанной рукой, мрачный и молчаливый; за ним на высоком шесте двигалась голова Синапа, уже утратившая человеческий образ, посиневшая и страшная, с закрытыми глазами и взъерошенными, склеенными запекшейся кровью волосами, с глубоко запавшими щеками и полураскрытым ртом...
Позади, в беспорядке, с сиплыми криками, шел отряд; солдаты лениво пошатывались и время от времени стреляли в голубое осеннее небо, отвечавшее глухим замкнутым эхом окрестных скал. Села, через которые они проезжали, молчали, как мертвые: на улицах не видно было ни одной живой души, не дымилась ни одна труба; шли как по кладбищу.
Кара Ибрагим морщился, посылал за именитыми сельчанами, приказывал всыпать им столько-то палок... Потом двигался дальше с чувством удовлетворенной гордости, что наконец-то разрушен притон мятежной шайки, а главарь ее уничтожен. Он отошлет голову в Пловдив, чтобы сам вали-паша убедился, что пес убит, и он может спать спокойно; и не только он, но и все большие и малые сановники, чей покой был нарушен деяниями разбойника...
Вечером разыгралась буря. В селе, где отряд остановился на ночевку, всю ночь бушевал ветер; он свистел, носился по всем направлениям. Лил дождь, вода поднялась. Стало холодно, в окна стучали сухие листья. Солдаты сидели, скрючившись, у огня, угнетенные тупым страхом; что-то сильное давило их грубые, кровожадные души.