— А мой Степан? — продолжала хозяйка. — Кабы не асфальт, разве погиб бы от пустяковой раны?
Но кто же такой Пурклин? Оказывается, Пурклин и есть Сиверс. Еще в Баку, где Сиверс был буровым мастером, он, по слабости в русском языке, писал в контору о результатах бурения: «Пур клин», — то есть «бурая глина». Так и возникла кличка.
Я рассказал о приезде Сиверса в Клёново, и старичок с пестрой бородой сказал:
— Уцелел, паразит.
При этом он стиснул зубами трубку, и смеющиеся, оплетенные сеткой морщинок глаза его стали строгими. «Сюда бы еще тетю Клаву», — подумал я. Кроме нее, никто в Клёнове не говорил о Сиверсе с такой непримиримой ненавистью, как эти дивногорцы. Мастер с лесопилки спросил меня, откуда пожаловал к нам Сиверс, но этого я не знал. Сиверс не дал нам своего адреса.
— Эх, жаль, — молвил начальник пристани.
Он сидел против меня, грузный, красный, с прилизанными волосами, которые на макушке завивались крючком, и гневно, шумно дышал.
— Кабы не Пурклин, дядя твой и сейчас, может, был бы жив. Крепкий был мужик, — сказал он, обминая пальцами кожаный кисет с табаком.
Никто не курил, и я понял, что в доме Парасковьи Димитриевны это не принято.
Вслед за начальником пристани все заговорили о Сиверсе, и поднялся спор, вначале темный для меня. Упоминались какие-то Ибрагим и Савка, следившие за дядей Ефремом. Шатохина объяснила мне: у Доннеля были свои наемные охранники; Савка — кулацкий сын, в гражданскую войну ушедший к белым, а Ибрагим откуда-то издалека. Как прогнали Доннеля, Ибрагим — ходил слух — удрал за границу.
Я спросил, зачем они следили за Любавиным. Старичка с пестрой бородой мой вопрос почему-то удивил.
— А как же! — воскликнул он, усмехнулся, и трубка в его губах быстро задвигалась.
— За нами тоже шпионили, — сказал мастер. — Верно, товарищ Панфилов?
И тут я с новой стороны узнал дядю Ефрема. Нет, оказывается, мало назвать его изобретателем-неудачником. Крепкий мужик, — так отозвался о нем начальник пристани. Да, крепкий. Однако не физическую крепость имели в виду старые дивногорцы… старые рабочие, говорят так. Дядя Ефрем был их боевым товарищем.
Сиверс поставил Любавина, как грамотного человека, учетчиком. Дядя Ефрем не должен был спускаться в колодец в бадье. Он наблюдал за вагонетками, куда из той же бадьи, поднимавшейся ручным воротом, высыпа?лись комки асфальтита, и вел учет добыче. И платили дяде Ефрему больше, чем грабарям. Но он не продал свою честь. Он не мог спокойно видеть, как рабочий вылезал из колодца, шатаясь, словно пьяный, — нефтяной газ в самом деле опьянял. Одни принимались хохотать без причины, другие буйствовали, рвали на себе рубахи, лезли в драку. Доннель, купивший копи у местного заводчика, тогда еще обещал доставить машины, облегчить труд, провести вентиляцию. «Всё будет новое, заграничное», — похвалялся он, однако обманул рабочих. И Ефрем Любавин выступил против хозяина. В ту пору на копях служил геолог Пшеницын, душа-человек. Он был в дружбе с Ефремом, занимался с ним разными науками и вместе с рабочими пошел против Доннеля, — прокламации писал даже. Началась забастовка. Но геолога Пшеницына арестовали, рабочих стали увольнять пачками. А Ефрема Любавина нашли в колодце мертвым.