Обсидиановый нож (Мирер) - страница 98

Что-то изменилось с прошлой осени.

Севка сердился потому, что Машка по-прежнему его не стеснялась, словно все осталось, как год назад. Это было новое, взрослое спокойствие. Машка его достигла, а Севка — нет.

— Да причешешься по дороге, копуша! — зашипел он в окно, и Машка покорно вылезла.

В одной руке она держала большую расческу, в другой — теннисный мяч. Севка протянул руку, но она сказала: «Прочь, презренный раб!» — и спрыгнула на землю. Скворцы опять завопили про воров, и к ним присоединились скворчата. Этих скворчат прошлой осенью и в помине не было. Смешно.

Севка потрогал Мяч и убедился, что это именно мяч и что руки у Машки еще горячие со сна. Стало тепло. Они побежали в калитку и мимо колодца. На лосеровской террасе еще пили чай и тихо, гнусаво завывал радиоприемник. Машка пробормотала: «М-му-зыканты…», подпрыгнула и запулила мячом — раздалось звонкое ба-м-м, и сразу контральтовый женский взвизг. Лосериха не зря была женой известного режиссера. Она визжала, как очень важная дама.

Добежав до конца просеки, Машка остановилась и воткнула расческу в волосы, как перо. Волосы были такие густые, что Севка дразнил ее Медузой-Горгоной.

— Кажется, я попала в самовар, — равнодушно сказала Машка.

— Это было нужно? Люди сидят, чай пьют…

— У меня — переходный возраст, — пожала плечами Машка.

— Они узнают мяч, ты учти. Я вчера написал на нем кое-что.

Машка хихикнула. Севка проворчал:

— Объективные причины… Третий год слышу про этот возраст.

— Я такая. — Машка скрипнула расческой в волосах. — Что ты написал на мяче?

— Узнаешь. Точно тебе говорю.

— Что-нибудь хулиганское? — с надеждой спросила Машка. — Тогда ничего. Я же — пай-девочка.

— «Машета — мазила», вот это я написал.

— Живописец…

Дольше стоять было нельзя. Машке хотелось, чтобы он взял ее за руку. Она трусила, но совсем немного. И ей хотелось, чтобы он ее погладил по голове.

— Пошли, — он все-таки взял ее за руку.

Машка на ходу скрипела расческой и шипела от боли. Перешагивая через очень толстый, изогнутый сосновый корень, она сказала:

— Вырубить его, проклятого…

— Сосна зачахнет, жалко.

Об этом корне они говорили всякий раз, перешагивая через него. Как заклинание. И утром, и днем, и на закате, когда весь старый сосновый бор становился огненно-рыжим. Дачный поселок стоял на фундаменте из сосновых корней, и летние радости стояли на них и казались вечными, как сосны. А этот изогнутый корень у самой калитки, о который они так часто и больно ушибали пальцы и калечили велосипедные обода, был их собственным корнем, и на нем росли их, Севкины-Машкины, радости. Вот что они узнали сейчас. А ведь сосны когда-то были маленькие и пушистые. Смешно.