— Да ну, какое там, — насупился Василий Лукич. — В академии разве такому учат? Это он сам мне всё рассказывал.
— Сам?! — я в ужасе остановился.
Василий Лукич засмеялся.
— Я же был комендантом “Кремля”. Единственный, кто имел право в любую камеру входить. Он мне много чего рассказывал.
— Это он, значит, так вам и рассказывал: я, мол, не вождь мирового пролетариата, а главарь международной банды люмпенов. И молодец Сталин, что меня разоблачил. Так, что ли?
— Вы знаете, — вздохнул Василий Лукич, — вам всё вынь и положь. Всё гораздо сложнее. Они же к нам не в железных масках прибывали. Всё, как положено: с сопроводиловками, с аттестатами, с выписками из дел, с индивидуальными инструкциями. Как вы думаете, где его взяли?
Я пожал плечами:
— Не знаю. Наверное, в Горках.
— В Горках! — Василий Лукич снисходительно похлопал меня по спине. — Не в Горках, дорогой товарищ, а в Претории. А сбежал он туда ещё в двадцать первом после кронштадтского восстания, переведя на свой счёт всё достояние республики. Бывало, — продолжал Василий Лукич, — как зайдёшь к нему в камеру, он голову вот так вскидывает от книги (обычно сам себя читал, что-то выписывал) и говорит: “Товарищ, вы член партии?” А у меня партстаж, сами понимаете, с семнадцати лет. “Тогда послушайте, товарищ, — говорит он, — как всё-таки здорово написано”. И читает: “Тысячи форм и способов практического учёта и контроля за богатыми, жуликами и тунеядцами должны быть выработаны и испытаны на практике. В одном месте посадят в тюрьму десяток богачей, дюжину жуликов, полдюжины рабочих, отлынивающих от работы. В другом — поставят их чистить сортиры. В третьем — снабдят их по отбытии карцера жёлтыми билетами, чтобы весь народ надзирал за ними, как за вредными людьми. В четвёртом — расстреляют на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве…” И смотрит на меня, прищурившись: мол, каково? Похвалю я или нет.
А я ему говорю обычно: “Вы бы, гражданин, чем нам эти избитые истины читать, которые и без вас нам на политзанятиях каждый день вдалбливают, лучше бы награбленное вернули народу. Может быть, вам бы и срок пересмотрели”. Хотя никакого срока у него, конечно, не было. На деле было написано: “Хранить вечно”. Это значит — без срока, пожизненно.
Тут он начинает бегать по камере, рукой жестикулирует. Потом остановится, большие пальцы — за жилетку, смотрит на меня снизу вверх и почти кричит: “Деньги, товарищ, народу не нужны. Деньги нужны мировой буржуазии, чтобы эксплуатировать народ. А народу нужна осознанная свобода. А потому ни копейки не отдам”. И показывает мне дулю. Я ж его всё успокоить пытался. “Не надо, — говорю, — так волноваться, гражданин. У вас же два инсульта уже было”. Тут он вообще распалялся. “Клевета, — кричит, — злобная клевета, придуманная, чтобы меня в мавзолей упрятать!” Очень он мавзолея боялся… До того боялся, что я порой этим пользовался. “Не бузите, мол, гражданин, а то я вас в мавзолей отправлю”. Пугал, как карцером, хотя в карцер его сажать запрещалось инструкцией. Он аж вскидывался: “Мне, — говорит, — все товарищи из Политбюро торжественно обещали. Сам Феликс Эдмундович дал гарантию!” Ну, я подшучиваю: “Когда, мол, они вам такую гарантию давали?" А он: “Я вас уверяю, товарищ. Я за границей находился, когда они объявили, что у меня был инсульт. Я это документально подтвердил! А они в рамках партийной дисциплины собрали консилиум врачей, и те, представляете, объявляют; был инсульт, и всё тут. А не отдашь денег — второй будет, и — в мавзолей. Куда деньги девал? Куда девал — на мировую революцию истратил, а не на ваш говняный НЭП, люмпены вонючие! Тут они стали что-то между собой шептаться, а Феликс Эдмундович потом и говорит: вам, мол, отдохнуть надо. Полежите немного в мавзолее, успокойтесь, а там и поговорим. Тут я не выдержал, дал им номер счёта: задавитесь! Тогда дали гарантию и сюда привезли”.