Она прижала руки к груди и горестно вздохнула.
– Видите ли… Дайна, – Райдо отвел взгляд от этой груди, – я надеюсь, что вы все же вспомните о ваших обязанностях… и займетесь домом.
– Да?
Взмах ресниц. И губы бантиком.
– Да, Дайна. – Он отвернулся. – Есть одно обстоятельство… непреодолимой, так сказать, силы… дело в том, что женщины меня не интересуют.
– Да? – Удивление в ее голосе было искренним.
– Мужчины, впрочем, тоже, – на всякий случай уточнил Райдо. – Болен я, Дайна, если вы не заметили.
– И… сейчас?
– И сейчас, – Райдо произнес это с чувством огромного удовлетворения, впервые, пожалуй, радуясь своей болезни. – Поэтому, будьте любезны, перенаправьте вашу энергию в более благодарное русло.
– Вы… на что намекаете?
Оскорбленная невинность. Впрочем, Райдо был уверен, что невинностью здесь и не пахло, а оскорбление было наигранным.
– Я прямо говорю. Оставьте меня в покое. И займитесь тем, за что я плачу. В противном случае я вас уволю.
И поскольку раздражение, что женщина эта своим упрямством отняла у него четверть часа чудеснейшей жизни, в которой нет боли, было велико, Райдо добавил:
– Без рекомендаций.
Дайна, против опасений, не стала ни в обморок падать, ни в слезы ударяться. Она присела в реверансе, продемонстрировав обильную грудь, которая с этакой позиции выглядела еще более обильной и пышной, и спросила сухо:
– Могу я идти?
– Конечно. Разве я вас задерживаю?
Дверь она прикрыла аккуратно, но ее злость, даже не злость – но гнев, с трудом сдерживаемый, выдавали каблучки, которые цокали по паркету громко, точно хотя бы этакой мелочью Дайна желала хозяину досадить.
…а девчонку он так и не покормил.
…и имя не выбрал.
Ладно, без имени она как-нибудь да проживет, но молоко… и Райдо, широко зевнув – спать хотелось неимоверно, – вытащил из гардеробного шкафа рубашку, мятую, но хотя бы чистую, пусть и пахнущую сыростью.
На кухню за молоком он спустится. А потом поднимется на чердак, чтобы сказать:
– Слушай, я тут подумал… а давай назовем ее Хильденбранд?
Альва только фыркнет.
…а спустя два дня в доме объявится шериф.
Райдо смутно припоминал этого человека.
От него еще тогда пахло табаком, но не черным, каковой предпочитал доктор, а ядреным местным самосадом, который мололи на ручных мельницах, чтобы набивать им узкие папиросы. Табак шериф носил в узорчатом кисете с бахромой. Бахрома была и на рукавах кожаной его куртки, и на голенищах высоких сапог. Вот бахрому Райдо точно помнил, а лицо – нет.
Вытянутое, сухокостное, с выдающимся горбатым носом, с усами седыми, которые свисали вялыми виноградными плетями, и куцей угольно-черной бородкой, на этом лице глядевшейся чужеродной.