— Я счастлив не оттого… Я счастлив, что вижу вас живыми и здоровыми.
Мать, не уронившая до этого от радости и слезинки, заплакала, по ее белым моложавым щекам, в те годы еще не знавшим морщин, потекли слезы. Я впервые видел, чтобы она так открыто, не таясь, плакала. Надолго она мне запомнилась такой.
Отец, все так же хмурясь, говорил:
— Ну, тебе, может, ничего и не будет, ты ведь красные
флаги вывешивал, пострадал от польской власти, преследовался. А меня уже вызывали в НКВД, допрашивали, что-то записывали, но отпустили. Надолго ли, не знаю. У них, Улас, есть такое присловье: сын за отца не отвечает, как и отец за сына.
Мать вытерла пахучим платочком глаза и мокрые щеки. Она никогда не душилась, но свои крохотные носовые платочки опрыскивала духами, поэтому они всегда так хорошо пахли. «Кто опрыскивает свое платье духами, тот тратится на духи для других, а мои платочки пахнут для меня». Утеревшись, она сказала:
— По Ковелю пошли чутки, будто ты и там, в Варшаве, в революционерах ходил, что тебя за это немецкие власти чуть было в тюрьму не посадили.
— Не было такого, — ответил я.
— Но говорят же, — с надеждой в голосе произнесла мать.
— Если это просто разговоры, ты им не перечь, то тебе на пользу, — заключил отец.
Я молчал, вспомнил свою беседу с паном Бошиком. Стоило ли говорить об этом отцу и матери, — только расстраивать их. Видно, кто-то все перевернул шиворот- навыворот, не я ведь распространял эти россказни, не мне их и опровергать, тем более что в той ситуации они были мне на пользу.
Уже на следующий день я убедился в этом, встретив своего знакомого по Варшаве, редактора еврейской газеты «Варшавский голос»; теперь я уже забыл и его имя и фамилию. Мы были земляками, оба из Ковеля, по этой причине при встречах в Варшаве любезно раскланивались. Кроме того, он хорошо говорил по-украински, по-моему, даже лучше, чем по-польски, и это тоже было мне приятно. Однажды на Маршалковской он представил меня своей жене, миловидной женщине, из Варшавы родом. Теперь, встретив меня в Ковеле, он на радостях обнял меня, как старого знакомого, заговорил со мной по-украински, сказал, что бежал из Варшавы еще до оккупации ее немцами, что слышал, будто немцы меня арестовали. А я, помня слова отца и матери, соврал: хотели, мол, арестовать, но не успели, убежал.
— Друже, а не видел ли ты там мою жинку? — с болью в голосе спросил он.
— Не видел, — ответил я.
— Святая наивность, — закачал он головой, — поверила своим родителям! Они известные всей Варшаве коммерсанты. Не пустили ее со мной, уговаривали и меня, уверяли, что немцы культурные люди и никогда не тронут культурных людей. А я им доказывал: если они устроили гонения на своих собственных евреев, да еще на таких, как Эйнштейн и Фейхтвангер, то с какой стати будут щадить польских евреев?