И вот мы с Лукерьей стоим у его надгробной плиты. Лукерья вытирает носовым платком глаза и им же смахивает с плиты кленовые листья, поправляет красно-зеленую кисть калины. Я никогда не расспрашивал Лукерью о суде, об их взаимоотношениях с Вапнярским, все не приходилось к слову, хотя она довольно часто бывала у нас, и мы нередко оставались с ней наедине. Откладывать этот разговор дальше уже не следовало, мы все больше стареем, и однажды кто-то из нас навсегда оставит грешную землю, и тогда уже никто не узнает настоящей причины страшного поступка этой добросердечной, простодушной женщины. Едва мы отошли от могилы Вапнярского, я заговорил с Лукерьей об этом.
— Скажи, Лукерья, неужели Богдан действительно был садистом? Я знал его во время войны, он бывал беспощадным, но с теми, кого считал врагами! А с тобой, которая любила его, да и тебя, как мне казалось, он тоже, любил…
— Понимаешь, — перебила меня Лукерья и, помолчав, заговорила раздумчиво: — Тут такое дело… Я и сама об этом часто думаю, особенно последнее время. Богдан не был садистом в полном смысле этого слова, но иногда на него что-то находило, особенно, когда он бывал пьян и просил выпить еще, а я ему не давала. С теми шрамами суд несколько преувеличил, меня уговорил адвокат, он сказал, что меня это спасет от тюрьмы, а мне так не хотелось сидеть за решеткой, тем более, что и убивать Богдана я не собиралась, просто в тот миг мною руководила затмившая разум злоба, которая все накапливалась и накапливалась, и виноват в этом был сам Богдан. В тот день я уступила ему, дала выпить еще, он совсем опьянел и понес такое… Вот, не помня себя, и ткнула его ножем. Никогда не думала, что нож так легко может достать сердце…
— Что же он нес такое, за что убила его?
— Да разве ж я убивала? — повысила голос Лукерья и опять замолчала, видимо, вспоминала все и заново переживала. Лицо ее покрылось бурыми пятнами, губы вздрагивали. Катила перед собой коляску с мешочками калины и нервно дергалась, объезжая выбоины и неровности на кладбищенской аллейке. Через некоторое время, справившись с волнением, она заговорила снова:
— Когда он не был пьян, то даже в последнее время бывал со мной ласков, уступчив… А когда пил… многое я уже позабыла, да и не все воспринимала всерьез… Однажды я созналась ему, что в молодости, в той, прошлой жизни, была комсомолкой и, не будь этой проклятой войны, не попади я в Германию, была бы теперь по меньшей мере заведующей каким-нибудь детским учреждением, уважаемым всеми человеком, а главное — жила бы на родине, среди своих, родных и друзей. Он тогда промолчал, но напившись, вдруг все вспомнил: «Ага, тебя тянет туда, к коммунистам, а я для тебя ничто? Я, один из лидеров революционной националистической организации, с которым считаются даже члены канадского правительства!» Или же часто говорил такое: «Я давно знаю, что все вы, восточники, пропитаны коммунистической заразой. И как я мог жениться на тебе, бывшей комсомолке? Никогда этого не прощу ни тебе, ни себе!» Я тоже не молчала и отвечала, что ни в чем не виновата, это он всю жизнь всех обманывал, обманом заманил и меня в Канаду; тысячи людей, обманутых им и такими, как он, проклинают их на чужбине. Такое же мы кричали друг другу в лицо и в тот последний день его жизни. Он меня несколько раз ударил, я хотела убежать к вам, попроситься переночевать, но мне было стыдно, да и не хотелось выносить сор из избы. Затем, уже совсем опьянев, Богдан взял нож и сказал, как мне показалось, совершенно трезвым голосом: «Мне не удалось убить ни одной коммунистки, но сейчас эта возможность представилась». И пошел на меня с ножом. Я схватила его за руки, он был пьян, наверное, потому и отняла у него нож. Вот и все.