В разразившейся буре, которая не ослабевала до самой темноты, Роберт наговорил столько резких слов и выплеснул столько накопившейся горечи, что воспоминания об этом жгли его долгие годы. Время от времени сестра и бледная болезненная мать отваживались вторгаться в самое средоточие урагана, пытаясь остановить священника или хотя бы сдержать его неистовство, но все было тщетно. В пылу перепалки никто, не говоря уже о самом разъяренном пастыре, не замечал, как пепельный налет все сильнее покрывал его лицо, как все более прерывистым становилось его дыхание, в то время как уста изрыгали все более яростные проклятия, обрушиваемые со страстью ветхозаветного пророка на голову сына.
Только интуиция несчастной миссис Мейтленд подсказывала ей, к чему идет дело.
— Роберт! Роберт! — со слезами на глазах выкрикивала она, и эти крики звучали в ушах Роберта всю его жизнь. — Ты же разбиваешь отцовское сердце, неужели ты не видишь!
— Ах, мама, — стенал он, — это он, он сам разбивает свое сердце — и мое!
И все же мягкость одержала победу там, где твердость тирана не пробила ни малейшей бреши. Взяв себя в руки и подавив бушующий гнев, Роберт сделал первый шаг к примирению. Начав уже беспокоиться о состоянии отца и матери, он предложил отвезти их на собрание, как они договаривались.
Но отец уже закусил удила. Не приняв протянутую ветвь оливы, он предпочел до конца играть роль разгневанного патриарха и не внял примирительному слову сына. По дороге в город, пролегающей вдоль крутого обрыва над морем, со старшим Мейтлендом случился сильнейший сердечный приступ. Гибель отца и матери оставила глубочайший след в душе младшего Мейтленда, и с этой незаживающей раной ему суждено было жить дальше.