– Ну, как отдохнули, Иаков? Купались?
– Какой же мне отдых-то был? Без нее?
И он откровенно кивнул на Полину.
– Ведь я пропадаю, Мадина Петровна. Я жить не могу без нее. Вот дела.
Мадина Петровна тихонько заерзала. Ух, как повернул! Уж умен так умен!
– Иаков, – вздохнула она осторожно. – Поверьте, что дочь для меня – это все…
– Мне, может, уйти? – прошептала Полина. – Я вам не мешаю?
– Полина, сиди! – воскликнула мать. – Разговор о тебе! Куда ты пойдешь?
Но она уже встала, откинула волосы на спину и, босая, со слегка перекатывающимися под сарафаном выпуклыми ягодицами, пошла к калитке, отворила ее и направилась к лесу. Забыв про Мадину Петровну, писатель Сергеев рванулся за ней, догнал ее и зашагал с нею рядом.
– Прошу тебя, Яков, уйди! Уезжай! – сказала она.
Ему стало страшно. Такими умоляющими, такими правдивыми глазами она посмотрела на него, так грустно и искренно звучал ее голос, что нельзя было ни заподозрить ее в лукавой женской игре, ни предположить, что эта просьба вызвана обидой на то, что он так небрежно оставил ее, уехал почти что на месяц с женою.
– Полина, прости!
Она прислонилась спиною к сосне. Запела кукушка и вдруг замолчала.
– Да не за что, Яков! В чем ты виноват?
– Тогда что с тобой? – И горло его задрожало.
– А я разлюбила тебя. Ты прости.
Она говорила чистейшую правду. Она не ловила его и женить отнюдь не хотела, он был ей не нужен. Тогда этот столь знаменитый прозаик упал на колени. И я вам клянусь: такому, чтобы – вдруг всем телом в траву, и чтобы схватиться за женские ноги, и к ним подползти по росистой траве, и всей своей физиономией вжаться, – такому нигде: ни в рядах ЦРУ, ни в доблестных наших войсках, ни в ЦДРИ и ни в ЦДЛ – никогда не учили. А он, этот тертый прозаик, калач, почувствовал, что без нее – пустота. Что если она не подымет с травы и не поцелует, то жить больше незачем. Но если бы он вдруг увидел себя – в траве, на коленях, с какой-то девчонкой, – то, может быть, он бы сгорел от стыда. А может быть, нет. Тут не знаешь заранее.
Полина стояла как камень. Она ни слова не молвила больше. Зачем ей? Она только плакала горько, навзрыд. Руками держалась за ствол. Ах, писатель! Взгляни на себя хоть разок, ну, взгляни! Чего сочинять-то, когда и так ясно? Увидел бы этот простой, светлый лес, его тишину и листву, его солнце, облившее медом деревья, кусты, и птиц в вышине, и в разгаре всего – в листве этой, в этих блаженных лучах – увидел бы кроткую нашу Полину и к черту бы бросил писать свой роман, пошел бы работать простым кочегаром.
А еще через минуту она оторвалась от уже привыкшей к ее телу сосны, оставив на бурой смолистой коре почти белоснежный свой волос на память, побрела дальше в лес, вся в слезах, а он, знаменитый прозаик, остался, и сердце горело в нем, словно пожар, случись он внезапно в таком вот лесу, где подлые люди возьмут да и бросят кто спичку, а кто сигарету, и лес, сухой, беззащитный, потом весь пылает.