Лида кивала головой: да, да.
Но Ольга не об этом — не о своих детях, не об их натуре и достоинствах пеклась. Всякий разговор о семейном житье оборачивал ее к основной боли — к Зинкиной судьбе, к ее, как понимала Ольга, на самом истоке замутненной жизни. И о чем бы она ни заводила разговор, с кем бы ни толковала, всякий предмет рассматривался ею по мерке дочериной доли. Или, скорее, наоборот: всякий житейский пример непременно прикладывался ею к судьбе дочери и помогал высветить ее когда с того, когда с иного бока. И ежели в Ольгиной душе начинала вдруг звучать именно эта струна, ее пение быстро и неудержимо усиливалось, находя отзвук в каждой жилке, в каждом нерве изнывшего сердца. Волна острого ощущения кровной близости, неразделимой связи с трудно выхоженной дочерью подхватывала Ольгу…
Так же и в этот раз — она раскатилась сразу. И понесло ее по ухабам к колдобинам, что миновала уже либо до сих пор осиливала дочь…
3
Младшая в некогда тихой, неплохо пригнанной семье — двое мужиков, сыновья, и двое же женщин, мать с дочерью, — Зинка была отмечена особой печатью. Ее положение в доме определялось младшинством — для братьев это было естественно, — однако нераздельная материнская забота о дочери имела в своей основе несколько другой корень. Сама жизнь Зинки, ее судьба, была для Ольги искупительным крестом, нести который ей суждено было до последнего своего шага.
…В начале сорок третьего года, когда сквозь обволокшую душу мглу стали пробиваться отблески оживших надежд, в глухое, занавешенное одеялом окно стукнул отец. Обмороженный на Волге, он был переправлен в госпиталь и на обратном пути улучил момент — отстал от эшелона, чтобы хоть накоротке проведать их.
Минуты сжались, побежали неразличимыми стежками по белому постельному полотну. Ольга поглаживала оробевшей рукою вылежавшиеся складки единственной простыни, сохраненной ею в числе немногих предметов удобства, и глядела, как в поздний час тискает Георгий двухгодовалого Саньку, подробно рассматривает его постную образину, как ластится сбоку Мишка, не забывший еще ни отцовского вида, ни его привычных слов. Все меньше ночи оставалось им на двоих, и Санька уже совсем осовел и хныкал на нетерпеливых отцовских коленях.
Мишка, понукаемый матерью, отправился за занавеску, долго возился там, прислушиваясь, и наконец затих. Перегулявший Санька дергался и всхлипывал во сне, старые расхоженные ходики стучали на стене, точно сердце в распахнутой грудной клетке. А дальше все было словно бы и не наяву, словно бы совсем внове и неповторяемо…