— За то… чего не убудет.
— Как это?
— Дак… — Егор раскрыл щербатый рот, хихикнул: — Как это говорится?
— A-а!.. Поняла-а… — тихо протянула Ксения. — По-няла-а…
Он привстал, и резко скрипнула, как вскрикнула, плетеная кроватка, Ксения бросила ее и отпрянула к выходу.
— Чего ты? — удивленно спросил Литков.
— Ничего. Иди… Иди домой…
Выбираясь из запечья, он коснулся ее плечом, попробовал притиснуть к стойке, она слабо вскрикнула и выставила колено, закрылась от его рук локтями.
Он отступился, проговорил, стараясь сохранить достоинство и даже, некоторую веселость:
— Думаешь, не принесу что обещал?
— Ничего я не думаю… Иди…
11
Много позже Ксения рассказывала сыну, когда возник разговор о его прямых корнях:
— Дед твой Ефрем особенный был человек; «и в кого только взялся», — говорила матушка. Братья его — да вот тот же дед Кирилл — и близко не подходили к нему характером. Все у него в жизни выходило с шумом и треском, все не как у людей. Если что пришло на ум, умрет, а сделает, никто ему не указ. Верь как хочешь…
Не скажу, чтобы крупный был — ты не так его помнишь, — но крепкий, увертливый, сноровистый такой весь. Все умел. А особенность его главная была в том, что ничего не терпел, что было против его натуры. Это все знали, не связывались с ним — он все равно свою линию будет гнуть и правоту свою докажет и, хочешь не хочешь, сделает по-своему. Есть такие люди.
Безбожник бы-ыл — это был тогда позор на всю семью. От этого, может, и пошли все его недоразумения. Грамоту знал, сам выучился. А голос какой был! Вот, кстати, голос. У протодьякона такого не было. А он раз в церкву зашел — обычно не ходил, смеялся на всех! — да как заревет — свечи стали гаснуть. Верь как хочешь. Вытурили его верующие, накостыляли после молебна… Я этого, конечно, не видела, еще маленькая была, а рассказы — такие.
Один год неурожайный был — ни у кого на памяти не было такого. Все лето не было дождя — сушь да сушь. В деревне пруд высох — виданное ли дело? Глубокий был, в нем люди тонули, а на тебе. Все сгорело. Рожь до колена не поднялась, а стоит как готовая по цвету; сена никто не взял. Господи, как вспомню, — ужас. Маленькая была, а со всеми переживала. Раньше всегда так…
Задумали крестный ход. А он, дед Ефрем, — можешь себе представить? — в распятие стрельнул! Из ружья, охотницкого, ага. Господи, твоя воля! Лупили его всем скопом, как только жив остался… Потом судили, присудили высылку. Бабка с детьми, с нами то есть, за ним, куда денешься?
А под Семипалатинском случился с ним жар, такой, что думали холера. Что с таким арестантом делать? Списали каким-то манером, оставили со всеми чадами — либо помирай, как, наверно, выставили в отчете, либо выживай. Выжил ведь, вот какой был. Прижились как-то под Семипалатинском, там он ничего такого не успел сделать, мирно жил. А тут революция, он, конечно, домой наладился. Опять весь табор в движение, ума не приложу, как добрались до своих краев; помню, в телеге, на поезде ехали, пешком шли с другими людьми. В поле ночевали, в степи. В одном дому остановились на ночлег, а тут казаки Колчака — да, да! Вывели мужиков — там еще другие были — и в лесу шашками порубали. Ай-ай-ай!.. Не на смерть порубали, а окровенили. Отцу по голове досталось, с той поры он и бриться стал наголо.