Машина заурчала и двинулась. Филипповна подняла голову и, растрепанная, седая, в светлых просторных одеждах, стала раскачиваться из стороны в сторону – больше похожая на призрак, чем на сельскую бабушку, каких привыкли видеть мальчики.
Вид Филипповны, выступающей из тумана, – простоволосой, качающейся, простирающей руки вслед уходящей машине, привел мальчиков в такой трепет, что они живо, не сговариваясь, помчались огородами к реке, перепрыгивая через длинные гряды моркови, сигая между капустными кочанами, путаясь в картофельной ботве. Перебравшись через речку, они разбудили Машу и, вытаращив глаза, перебивая друг друга, рассказали ей о случившемся. Маша приказала сидеть тихо и отправилась в деревню и была там долго, а когда вернулась, уже припекало солнце. Рыбачить не хотелось, тянуло в сон. Но женщина велела ребятам собираться, и, наскоро позавтракав, они отправились в обратный путь. Шли теми же местами, но вчерашняя красота почему-то не очаровывала, попадающиеся грибы не радовали. Мальчики то и дело спотыкались на кочках, а Маша вся ушла в свои мысли. Она пыталась молиться, но мысли о ночном происшествии вторгались в мелодичный ряд молитвы, отвлекали.
Что же это? – думала она, уходя памятью назад, к первому в их доме аресту. Это был восемнадцатый год – тревожный и беспокойный. Но были ли после того более спокойные? Для их семьи уже не было. Но ведь и для города, и для окрестных деревень – тоже. Будто Гражданская война до сих пор не кончилась. Только ведется она теперь ночами, с безоружными людьми. Что могло случиться в Богом забытом Огаркове, чтобы там арестовали сразу нескольких здоровых молодых мужчин?
В таких раздумьях встретила Маша утро пятого августа тридцать седьмого года, еще не зная, что в эту ночь по всей стране курсировали «черные воронки» и серые продуктовые фургоны, высматривая давно намеченные жертвы. Словно зверь, напившийся крови в страшных двадцатых, вновь возжаждал и поднял голову.
Каким-то своим женским чутьем Маша Вознесенская догадывалась, что и сегодняшний арест, и давний расстрел закобякинцев, и гибель отца Федора, и брусника в овраге, почитаемом огарковцами за священный, – все это ноты из одной мелодии, и они звучали у нее в душе, трепетали в сердце, заставляя вкладывать в слова привычной молитвы новый, окрашенный болью смысл. И она, на ходу вытирая слезы, повторяла: «Царица моя преблагая, надежда моя Богородица, защитница сирым и странным, обидимым покровительница, погибающим спасение и всем скорбящим утешение, видишь мою беду, видишь мою скорбь и тоску…»