Надо мною люди говорят.
И бабкин тонкий голос слышится, и Станькин, только, сколь ни силюсь, а разобрать, об чем речь, не можу. Надо мною — другое одеяло, теплое да душное, и тело мое под ним преет…
Глаза бы открыть, да…
Чуяла, как ехали.
Становилися. Как подходил ко мне человек, от которого пахло не то могилою, не то лавкою аптекарскою, но нехорошо. Он клал мне руку на лоб, и тогда я проваливалась в прежнюю бесприюную серость. Сколько там была? Сколько ни была, да всякий раз выбиралася… и по-прежнему, что едьма, что…
А потом вдруг переменилося.
Исчезло одеяло.
И доски больше не качалися, не скрипели. И ровнехонько так меня положили, а я и легла. Люди сгинули, тишь вокруг, только будто бы пташка где-то рядом поет. А что за она? Щегол? Скворец?
Откудова посеред зимы скворцу взяться?
Соловей?
Нет, соловей, тот иначе, хитро да с переливами, а тут простая песенка да назойливая, тянет, мучит, не позволяет возвернуться в серость мою, с которою я и пообвыклася. А я уже и сама туда хочу, чтоб только не слышать этой пташки.
Мешает.
Убрали бы!
Сказать надобно… попросить… да как попросишь, когда тело все одно чужое, нерухавое? Не желает с ним душа обживаться, тесно ей. А пташка поет.
Чирик-динь-динь.
Заливается, шаленая, от радости.
Динь-динь-чирик…
И тот, с руками, от которых мне покойно делалося, не появляется. Вот и остается, что слухать.
Чирик-динь-динь.
Чирик…
Динь-динь.
И одного разу такая злость меня разобрала, что рванулася я к этой пташке, да и… не ведаю, как оно вышло, но глаза открылися. И закрылися, потому как больно стало от света.
Чирик-динь-динь…
Не умолкнет.
И вновь глаза открыла, тихенечко… а место знакомое. Комната белая, лавки, покрывальцами застеленные. Окошко. И на окошке клетка железная с желтою пташкой. Скачет плашка по клетке да и на меня поглядывает хитрым черным глазом.
Чирик-динь-динь…
А лежу… от как есть лежу, бревном неподвижным, гляжу на этую пташку. Дивлюся… не видывала я в наших краях таких. Махонькая. Шустренькая… и яркая…
Диво, до чего яркая. Я уж и позабыла, до чего яркими колеры бывают… пташка, значит, желтенькая. Покрывальца на кроватях синие да зеленые.
Потолок белый.
— Вот и очнулась, спящая наша красавица, — молвил кто-то. Я б голову повернула, когда б смогла, но дюже она тяжела ныне. — Лежи, лежи… пройдет слабость. Главное, что глаза открыла… пить хочешь?
И поняла я, что хочу.
И пить хочу. И есть… в животе вон дыра скоро буде… и еще другого хочу, для чего мне помощь нужна будет, ибо, ежель и голову поднять не способная, то встать тем паче не сумею.
— Сейчас, девонька, все будет…