– Да, дилижанс, на который мы хотели сесть, не пришел. А на поезд у нас не было денег.
Лицо Людвига проясняется, становится почти необъяснимо веселым.
– А потом читали «Вертера», – говорит он.
– И пили вино, – напоминаю я.
Он улыбается.
– И «Зеленого Генриха» читали… Помнишь, как шептались про Юдифь?
Я киваю.
– Но потом ты больше всех любил Гёльдерлина…
Странный мир снизошел на Людвига. Голос стал тихим, мягким.
– Какие мы лелеяли планы! Какими благородными, хорошими хотели быть. А стали просто жалким ничтожеством, Эрнст…
– Да, – задумчиво киваю я. – Куда все делось?
Мы стоим рядом и смотрим в окно. В вишневых деревьях оживает ветер. Падает звезда. Бьет полночь.
– Пора спать. – Людвиг протягивает мне руку. – Спокойной ночи, Эрнст…
– Спокойной ночи, Людвиг.
* * *
Посреди ночи кто-то колотит мне в дверь. Спросонья я вскакиваю.
– Кто там?
– Это я, Карл! Открой!
Я выпрыгиваю из кровати. Он вламывается в комнату.
– Людвиг…
Я хватаю его за грудки.
– Что Людвиг?
– Его больше нет…
Комната начинает кружиться. Я падаю обратно в кровать.
– Врача!
Карл бросает стул об пол так, что тот раскалывается.
– Больше нет, Эрнст! Вены вскрыл…
Я не помню, как оделся. Не помню, как шел. Вдруг комната, яркий свет, кровь, нестерпимо искрящиеся кварцы и кремни, а перед ними в кресле бесконечно усталая, узкая, опавшая фигура, страшно бледное, заострившееся лицо с полузакрытыми погасшими глазами…
Я не соображаю, что происходит. В комнате мать Людвига, Карл, шум, мне что-то говорят, я понимаю, что мне нужно остаться здесь, понимаю, что они хотят за кем-то пойти, киваю, сажусь, съежившись, на диван, хлопают двери, я не могу двинуться, не могу говорить, потом остаюсь наедине с Людвигом и смотрю на него…
* * *
Карл видел его последним. Людвиг был тихим, почти радостным. Когда Карл ушел, Людвиг навел порядок и сел писать. Затем пододвинул к окну стул и поставил рядом на стол таз с теплой водой. Запер дверь, уселся в кресло и в воде вскрыл себе вены. Боли почти не было. Он видел, как течет кровь, он часто думал, как это будет: выпустить из тела ненавистную, отравленную кровь.
Комната предстала перед ним очень четко. Он видел каждую книгу, каждый гвоздь, отблески минералов, пестроту, краски, он понимал: это его комната. Она давила на него, сливалась с его дыханием, срасталась с ним самим. Потом опять отдалилась. Стала нечеткой. Появились картины детства. Эйхендорф, лес, тянущая тоска. Умиротворенная, без боли. Лес тускнеет, возникает колючая проволока, белые облачка шрапнели, разрывы тяжелых гранат. Но они уже не пугают. Звучат глухо, словно колокола. Колокола звонят громче, но лес не исчезает. Колокола звонят так громко, что голова, кажется, вот-вот лопнет. Стемнело. Потом стало тише, в окно просочился вечер, к ногам подплыли облака. Он так хотел хоть раз в жизни увидеть фламинго и теперь знал: это фламинго, их широкие серо-розовые крылья, много, целая стая. Вроде бы он когда-то видел стаю диких уток на фоне ярко-красной луны, красной, как фламандский мак… Земля все больше отдаляется, лес съеживается, серебристо блестят реки и острова, серо-розовые крылья взмывают все выше, все светлее горизонт – море… Вдруг в горле опять поднимается черный горячий крик, из мозга в угасающее сознание выплескивается последняя мысль: страх, спасение, перевязать. Он, шатаясь, пытается встать, поднять руку, тело силится, но он уже слишком слаб. Вокруг все кружится, кружится, затем замирает, и тихо подлетает огромная птица, беззвучно накрыв его темными крыльями.