На обратном пути (Ремарк) - страница 131

– Людвиг! Людвиг! – кричу я. – Помоги, Людвиг!

Я пачками хватаю книги и швыряю их на эти руки.

– Гранату, Людвиг! – умоляю я, отдираю аквариум от подставки и кидаю его в дверь, он с грохотом разбивается, а капитан только ухмыляется и подходит все ближе, я швыряю в него еще витрину с бабочками, скрипку, хватаю стул и бросаю в эту ухмылку, кричу «Людвиг! Людвиг!», кидаюсь на капитана, ломлюсь в дверь, стул громыхает, я бегу, за спиной крики, испуганные крики, но учащенное дыхание все громче, ближе, он гонится за мной, я бросаюсь вниз по лестнице, он топочет следом, я выбегаю на улицу, чувствую затылком его жадное дыхание, бегу, дома шатаются. «На помощь! На помощь!» Площади, деревья, он вцепляется мне в плечо, тащит меня, я рычу, рыдаю, спотыкаюсь, шинели, кулаки, бурление, молнии, глухой стук мягких дубин, которые валят меня на землю!

Седьмая часть

I

Сколько времени прошло? Годы? Недели? На горизонте туманом, далекой грозой зависло прошлое. Я долго болел и, когда жар спадал, всегда видел встревоженное лицо матери. А потом, избавив от неумолимой жесткости, пришла огромная усталость, поверхностный сон, в котором растворялись все мысли, тусклое смирение перед тихим шепотом крови и теплом солнца…

Луга залиты сиянием позднего лета. Лежу на таком лугу – трава выше лица, она колышется, она и есть мир, нет больше ничего, кроме мягкого колыхания в такт ветру. Там, где только трава, ветер тихонько повизгивает далекой косой. В щавеле он чуть ниже тоном. Чтобы услышать разницу, нужно долго лежать тихо и внимательно прислушиваться, тогда тишина оживает. Покачиваясь на стеблях, крошечные мушки с черными крылышками в красную крапинку облепили мутовки конского щавеля. Над клевером самолетиками жужжат шмели, а по пастушьей сумке на самый верх ползет одинокая, упорная божья коровка.

Мне на запястье забирается муравей и исчезает в туннеле шинельного рукава. Он тащит сухую травинку, намного длиннее его самого. Кожей я чувствую легкую щекотку, больше ничего. Это муравей или травинка проводит по руке нежную линию жизни, вызывая слабые мурашки? А потом в рукав задувает ветер, и я понимаю, как грубы все любовные ласки.

Подпархивают бабочки, отдаваясь ветру, они будто плывут по нему – белые, золотые паруса в нежном воздухе. Бабочки садятся на цветы, а когда я опять опускаю глаза, две мирно сидят у меня на груди, одна похожа на желтый лист с красными точечками, другая развела густо-коричневые бархатные крылышки с лиловыми глазка́ми. Летние ордена. Я дышу очень медленно, неглубоко, и все-таки мое дыхание шевелит им крылья, хотя они продолжают сидеть. В траве плывет синее небо, над ботинками, сухо стрекоча крыльями, зависла стрекоза. Мерцающее бабье лето, тончайшие белые паутинки реют в воздухе. Они повисают на стеблях, цветках, ветер гонит их дальше, они цепляются к моим рукам, одежде, ложатся на лицо, глаза, укрывают меня. Мое тело – только что еще мое тело – пустилось по лугу, границы его расплываются, свет размывает контуры, оно уже не отдельно и по краям становится нечетким.