В этот момент входит Вилли, который решил меня навестить.
– А сейчас внимание, – говорю я хозяйке, – вам предстоит увидеть истинные чудеса. По сравнению с ним я хилый беспризорник.
Вилли не надо учить, что должен делать настоящий солдат. Не теряя времени даром, он приступает к действию. После краткого приглашения матушки Шомакер Хомайер начинает с блинов. Когда Вилли добирается до сыра, хозяйка, широко раскрыв глаза, прислоняется к шкафу и смотрит на него, как будто в самом деле видит восьмое чудо света. В восторженных чувствах она приносит еще большую миску пудинга. Вилли уплетает и пудинг.
– Уф, – говорит он наконец, откладывая ложку, – ну, прямо аппетит разыгрался. Как насчет поесть чего-нибудь посущественнее?
Чем покоряет сердце матушки Шомакер на веки вечные.
* * *
Смущенный, несколько неуверенный, я сижу за кафедрой. Передо мной сорок детей. Самые младшие. Как будто кто-то прочертил их линейкой, они сидят друг за другом на восьми скамьях, перед ними дощечки и тетрадки, крохотные пухлые кулачки стиснули карандаши и пеналы. Самым маленьким семь, старшим десять. В школе всего три класса, поэтому в каждом несколько возрастов.
Деревянные башмаки елозят по полу. В печи потрескивает торф. Многие из этих детей, замотанные шерстяными кашне, с ранцами из дешевой шкуры, добирались до школы два часа пешком. Одежда промокла, и теперь в сухом жарком классе от нее поднимается пар.
Круглые, как яблочки, лица обращены на меня. Кто-кто из девочек украдкой хихикает. Белобрысый парнишка самозабвенно ковыряет в носу. Другой за спиной впереди сидящего запихивает в себя толстый бутерброд. Но все внимательно следят за каждым моим движением.
От неловкости я ерзаю на стуле. Неделю назад я точно так же сидел на скамье и следил за гладкими, заученными жестами Холлермана, который рассказывал нам о поэзии эпохи освободительных войн. Сегодня я сам Холлерман. По крайней мере для тех, кто там, внизу.
– Дети, сейчас мы будем писать большую латинскую L, – говорю я, подходя к доске. – Десять строк L, затем пять строк – «Лина» и пять строк – «лампа».
Я медленно пишу слова мелом. За спиной раздается шелест. В уверенности, что надо мной смеются, я оборачиваюсь. Но они только открыли тетради и придвинули грифельные дощечки; сорок голов старательно склонились над заданием. Я почти удивлен. Шуршат грифели, скрипят перья. Я хожу взад-вперед вдоль скамей.
На стене висит распятие, чучело совы и карта Германии. За окном бегут бесконечные низкие облака.
Карта Германии отпечатана в зеленых и коричневых тонах. Я останавливаюсь перед ней. Границы, помеченные красными штрихами, странными зигзагами стекают сверху вниз. Кельн-Ахен, тут идет тонкая черная нитка железной дороги, Эрбесталь, Льеж, Брюссель, Лилль – я становлюсь на цыпочки – Рубе, Аррас, Остенде… Где же Кеммель? Вообще не отмечен. А вот Лангемарк, Ипр, Биксшот, Стаден. Какие они маленькие на карте, всего-навсего крошечные точки, мирные крошечные точки, а ведь тридцать первого июля, когда начался неудачный прорыв, там небо ходило ходуном и земля дрожала. К ночи у нас погибли почти все офицеры…