Неожиданно кончилось лето. Он не заметил. Услышал как-то шум за окном, поднял голову, взглянул, шёл дождь, деревья сада были почти без листьев, осень, — сказал он вслух. Стук дождя в застекленные двери, как в бумагу, картон, вязнул, глох, удалялся, последующая капля пропадала в предыдущей — так не бывает — редкие, крупные. Вот и всё. Если бы в доме было счастье, то дождь добавил бы, — подумалось ему.
Но от счастья остался только портрет. Смотреть на него и говорить с ним превратилось в печальную, по временам тягостную привычку. Он вдруг стал жалеть о лёгкости, с которой прожил жизнь и которой всегда гордился. Уметь жить всегда казалось ему высоким, достойным и редким искусством, которым он обладал в избытке. Но сейчас какие-то изменения происходили в нём, неприятные и удивлявшие его, он и рад был бы не позволить, не пустить, сохраниться прежним, но происходившее от него не зависело и не нуждалось в его одобрении.
Он радовался, что его не приглашают, не звонят, не помнят. Он был доволен тем, что нет нужды ходить, откликаться, подыгрывать, подпевать чужой радости, чужой злобе, слабостям и бедам других. Пой, пташечка, пой. Всё, что привлекало раньше, составляло суть его порхающей жизни, стало казаться дурной болезнью, дурным сном, словно не он и не с ним происходило. Филипп Филиппович чаще пил «Шартрез», реже подходил к роялю, память ворожила, прилежно исполняя свой долг. Трудолюбивый крот. Где, когда, как они познакомились, через кого, что было потом, там, здесь, давно казавшийся забытым вздор, пустяки, листал альбомы, смотрел фотографии. Она, он, разны позы, разно одеяние, места, пригороды, улицы, дома, квартиры, комнаты коммуналок, где бывали вместе, давно, очень давно. Давно и неправда. Он женился поздно и по любви. Но странно, только потеряв, начинаешь видеть, сознавать, чтобы в конце концов согласиться, сдаться, признать: она была всё, не было ничего до, не будет и после.
Время шло, тишина, пустота становились плотнее, не протиснуться, не протолкнуться, наступил декабрь — месяц, когда поневоле ищешь тепла. И уж совсем не хочется выходить из дома. Постепенно и не видно на глаз всё вокруг и прежде всего он сам входило в полосу тени, густую и непролазную, её можно было потрогать, узнать на ощупь. Однажды позвонил Миша Скошевский, куда-то приглашал, говорил долго, невнятно, неискренне, самому, кажется, было неловко. Леденцов повесил трубку. Больше звонков не было. Филипп Филиппович ещё что-то доказывал, сопротивлялся, не хотел сдаваться. «Шартрез» не помогал.
Портрет, портрет, единственный, неповторимый, его творение, зависимый от него, стал вольноотпущенником, обрёл дар слова.