У стен Малапаги (Рохлин) - страница 96

Володе вдруг стало не жарко, прохладно стало, и не трудно жить на свете. Главное оказалось не то, что тяжело, а то, что потом наступает. Вначале тяжело, а после легче, хорошо после. У каждого тяжело своё легко есть, своё хорошо. И нечего падать духом, голову вешать и бояться. Потому что на каждое удовлетворительно приготовлено, заранее выдумано своё отлично.

Настасья и другие

В то время по вечерам ещё приходила Настасья. Жара купалась в пыли канав, куда сваливались абрикосовые косточки, скользкие рыбьи остовы да битые фаянсовые чайники, в депо паровозы отдыхали от грузовых перевозок, на сортировочной в расход шли вагоны — ты дышал запахом нагретого металла и тёплых, чуть тронутых гнилью шпал; слышно было, как в колонке пускали воду, как она била по дну ведра и вперемежку с ломкой холодной струёй в воздухе повисали смех и разговоры женщин.

По вечерам у колонки возникали завихрения людей, шлёпанье босых ног, неподалёку, у сараев с дровами и зимним, что не к спеху, скарбом, усаживалась компания, членство в которой основывалось на принципе уличного родства, национальной принадлежности и не в последнюю очередь на высокомерии оборванцев ко всякому семейному и официальному началу.

И принадлежать к ним было сладостно и так же невозможно, как мучительно по вечерам и страшно, — на виду у всех, собранных вечером и привычкой, людей — ворожить у длинного тонкогубого крана, в молчании толпы, обращённом на тебя, в молчании над евреем, оскверняющим источник.

А вода, прозрачная, холодная, сновала по желобу, текла по канаве через лопухи, крапиву, густые заросли неведомых растений, растущих на свалках, становясь всё укромнее, всё неведомее, — и уже мужество — ждать этого невозможного наполнения ведра водой. Но постепенно ведро тяжелело, и вода, достигая его кромки, смирялась, больше не слышно было, как происходит это — струя становилась почти беззвучной. Солнце, оставляя оплавленные рваные края, погружалось в чёрную дыру вечера, и теперь только твоя рука с повисшим в воздухе ведром чертила боязливую робкую дугу. Вода светлела и затихала, лишь лёгкое качание указывало на движение, вернее, на побег — и это бегство было как ритуал, как ежевечерняя молитва с благодарностью за уходящий день и с просьбой о снисхождении. О, эта унизительная отсрочка казни, когда откладывают, тянут, потому что в свершении приговора радость, ежевечерняя благодать за трудный день, плата в виде еврея, в виде еврея возмещение собственной жизни, которая один убыток.

И мгновение, когда ты достигал забора и левой рукой касался калитки, оказывалось временем казни — и в свисте мужчин, и горловом низком смехе женщин, и в камешке между лопаток в узенький дёргающийся желобок, по которому ручеёк пота нёс пыль и грязь дня, — всё это оказывалось разрешением молчания, где глумление вызывало лишь благодарность, ибо оно было привычнее неведомого всегда ожидания казни.