Он замолкает, упирается взглядом в столешницу.
– А дальше? – подбадриваю я. – Проникли вглубь и что?
– Дальше? – механически повторяет он. – А дальше эта мразь, эта матросня и офицерьё, портяночники, они… – Лев повышает голос. – Там, в пустыне, ютились жалкие кучки чудом выживших в ядерной катастрофе людей, понимаешь? Несчастные, больные, изуродованные. Мутанты. И вот этих мутантов, – теперь он уже кричит, надрываясь, – из огнемётов, хибары их косорылые, баб их, детишек – эта сволочь огнём!
Он резко замолкает и отчаянно мотает головой, будто старается вытряхнуть, вышвырнуть из неё воспоминания. Потом говорит глухо:
– Прости, я здесь не для того, чтобы пугать тебя имперской резнёй. я здесь совсем для другого. Я, Стась, хочу посмотреть на него.
– На кого? – ошеломлённый последней истерикой, не понимаю я. – На кого посмотреть? Ах да. – Секунд пять я медлю. – Не надо тебе смотреть, Лёва. Да и ни к чему, чтобы Малыш видел тебя сейчас.
Он сидит молча, расслабившись и закрыв глаза.
– Ну, хорошо, – говорит он наконец. – Наверное, ты прав. Как он? Ему ведь уже семнадцать.
– Если по земным меркам, то почти восемнадцать, – поправляю я. – С ним тоже нехорошо. Знаешь, с каждым днём становится хуже. Ненамного, всего на чуть-чуть, но хуже, чем накануне. А сегодня сказал, что хочет умереть.
– Что? – Лев Абалкин вскидывает голову, глядит на меня в упор. – Что он сказал?
– Что хочет умереть, – терпеливо повторяю я. – И ты знаешь, с учётом этих аборигенов я боюсь, что… Ну ты понимаешь.
Лев каменеет лицом.
– Я так и думал, – говорит он тихо. – Ничего удивительного: обычная история, его ведь все бросили, и никому нет до него дела. Едва стал неинтересен, и вот. У него, по сути, остался один ты, которому по большому счёту тоже нет до него дела.
– А ты стал жестоким, – произношу я медленно. – Очень жестоким в этой своей, как её. В империи. Ты полагаешь, я торчу здесь без малого шесть лет потому, что мне нет до него дела?
– Не потому, – твёрдо отвечает он. – Не потому, а вопреки. Стояли звери около двери.
– Что?
– Да так, не важно. Прости, Стась, вероятно, ты прав: я зачерствел душой. Но ты и на самом деле торчишь здесь шесть лет и за эти шесть лет умудрился ничего для него не сделать.
Я не отвечаю. Мне больно и горестно. У Льва Абалкина не только нервный срыв и усталость. У него явное и серьёзное нарушение мышления и пробой в менталитете. Эти нелепые вопросы, истерика, а теперь ещё и несуразное обвинение.
Он вскидывает на меня взгляд.
– Мне, пожалуй, пора, – говорит он небрежно, так, словно заглянул к соседу на чай, а не прошил четверть Галактики, добираясь сюда. – Знаешь, Стась, у меня к тебе просьба. Не надо говорить никому, что я был здесь, ладно? Даже если тебя спросят, не говори. Обещай, пожалуйста. Обещаешь?