Машину подбросило на какой-то колдобине, и ему показалось, что в живот вонзили острый тесак и стали там его поворачивать. Выгнувшись, он увидел перед глазами крутящуюся дорогу, а уши его наполнились ревом мотора. Он мучительно пытался сглотнуть, почувствовать во рту хоть каплю слюны — но ее не было, и по лицу его потекли слезы.
Райнер, использовав короткий прямой участок дороги, включил пятую скорость. Спидометр показывал 230 километров.
Крэнсон повалился навзничь, провел рукой по повязке, ощутил что-то влажно-липкое. Поднес руку прямо к глазам, увидел, что она покрыта черной жидкостью, запах которой он хорошо знал.
Не так уж много мозгов было в голове Крэнсона, однако достаточно, чтобы понять: рана открылась, он истекает кровью, и очень скоро ему придется умереть.
Хотя в глазах у него потемнело, он успел заметить на коврике пятно, которое все расширялось и расширялось, пятно, на которое он, ослепленный болью, не обращал внимания прежде.
Позвать Райнера? Он остановится, отвезет его к Каза-вану или в другое место — но раньше или позже их схватят, и тогда они оба попадут на электрический стул. Крэнсон не отрывал глаз от затылка своего друга, единственного человека, кто не был сволочью по отношению к нему, единственного, наверно, кто никогда не пытался сделать ему плохо.
Новый поворот еще больше вдавил его в сиденье, и рука шведа инстинктивно ухватилась за ручку двери.
Райнер гнал машину вперед и достиг перевала в тот момент, когда стрелка часов показывала одиннадцать. Оставалось еще тридцать пять километров — по извилистой дороге среди скал, которые спускались в широкую долину Бартл-Бэй. За ней начинались уже пляжи Тихоокеанского побережья.
Он начал спуск на скорости 80 километров, срезая виражи.
Крэнсон все еще глядел на Райнера, чей профиль четко вырисовывался на стекле. Он по-прежнему сжимал ручку дверцы. Закрыл глаза, почувствовал, как подступает тошнота, и с трудом удержался от того, чтобы завыть от дикой боли, терзающей его внутренности. Перед его взором неслись, сменяя друг друга, доки Скена, его первый пароход, рыжая пасть топки, куда он швырял уголь — тело его вспомнило тяжесть плоской лопаты, — черное прокуренное бистро, не то на Новой Земле, не то в Копенгагене, а затем Манхеттен, какой-то поезд, тело девушки на ковре. И над всеми видениями нависало одно сверх-видение — лицо Райнера, Райнера, протягивающего ему пачку «Честерфилда» со словами: «Не бери в голову, все уладится, вырвемся».
Нет, ему, Крэнсону, уже не вырваться. Нельзя вырваться с тем, что сидит у него в животе, не на- что надеяться, когда так хлещет кровь. Ему подарили эти несколько дней, его не поджарили на электрическом стуле — тем лучше, большего и желать нельзя. И не только жизнь продлили: впервые нашелся человек, который попытался ему помочь, который не смеялся над тем, что он толстый и глупый.