Столько, не больше, определенности допускает изучение неопределенной сумятицы, в которой зародилась истребительная во всех отношениях наша Хмельнитчина.
Польская историография называет Хмельницкого, по его дальнейшим действиям, превосходным вождем, несравненным организатором и политиком, мастером изобретательности и предательства. Мы, питомцы гражданственности москво-русской, сторонясь и от панской, и от казацкой славы одинаково, принимаем это мнение без поправок. Кому, как не полякам, знать, что такое был Хмельницкий? Родной наш Хмель, выросши на возделанной иезуитами почве под именем Хмельницкого, был продуктом культуры польской, продуктом того политического разврата, который резко бросается члену нынешнего велико- и малорусского общества в глаза и под королевской мантией, и под казацким кобеняком. Поляки, прежде наших разъединенных и перепорченных ими предков, отличили Хмельницкого в толпе ему подобных казаков. Они возвели его на самое высокое место, какое только мог занимать казак в Запорожском войске, обезгетманенном и разжалованном, по сеймовому постановлению, в хлопы. Они, устами блестяще образованного Радзеёвского, рекомендовали его особенному вниманию своего короля. На нашу долю, в оценке опьянившего казацкую орду Хмеля, остается только кровь, пролитая лучшими из наших малорусских и великорусских предков по милости его предательской политики, да к тому еще превращение цветущих областей в безлюдную и голодную пустыню, да несметный ясыр, которым он оплачивал татарскую помощь, да крайняя деморализация не только наших мирян, но и самого духовенства малорусского... Если сердце поляка сжимается при мысли об этой демонической личности, то пускай оно утешится хоть малорусским признанием национального позора в той славе, которою казакующая пресса покрыла Ислам-Гиреева сподвижника; пускай утешится хоть вечным нашим сожалением о реках неповинно пролитой и погубленной ясыром нашей крови, ничем не вознагражденной и никем не отомщенной.
Что касается воинской и политической характеристики нашего Хмеля, то он сделался вершителем попыток предшествовавших ему бунтовщиков, очевидно, без определенного плана действий, в силу течения жизни, которая слишком долго подчинялась панской неурядице, считавшейся нормальною. Он первую свою молодость провел в школе у ярославо-галицких иезуитов, но не порхнул из их рук таким наметанным соколом своекорыстия, как Оссолинский с австро-иезуитской насести; напротив, мирился с низменным положением панского слуги-казака и мелкопоместного хозяина до таких лет, в которые порыв к широкой деятельности сохраняется у немногих. Увильнув от беды, постигшей подобных ему шляхтичей под Кумейками, он служил верно интересам Конецпольского, — так верно, что никакие шпионы не заронили в верховном вожде казачества ни малейшего подозрения, до его последнего свидания с королем. Но, сознавая в себе способности к чему-то большему, не мог наш Хмель выносить спокойно высокомерия магнатских креатур, в роде Самуила Лаща, с одной стороны, и подвергаться мстительности новых бунтовщиков казацких — с другой. Человеку с его грамотностью, природными способностями, подавленной энергией и мятежной опытностью, не трудно было стать во главе казако-татарского заговора, хотя паны приписывали потом непостижимым чарам свой недосмотр относительно «давнишних его стачек с перекопским беем». Если же казаки скрывали и от него самого, как от наследственного панского слуги, новое обращение казаков к татарской помощи, то оно могло перед ним обнаружиться во время волнений, последовавших за смертью Конецпольского; а, пожалуй, и сам он был в числе тех, посредством которых Конецпольский, с величавым спокойствием сильного, сведал о начинающейся казако-татарской «лиге». Тогда ему представлялось два пути к торжеству над своими обидчиками: или идти по течению казацких бунтов, все более и более широкому, или же стать против шляхетского самовластия на стороне любимого казаками короля.