Драма великой страны (Гордин) - страница 234

Но затем идет бешеная инвектива против того, кто взорвал «Социализм Христа», превосходящая по своему напору мандельштамовское «Когда октябрьский нам готовил временщик / Ярмо насилия и злобы…»:

Он – «С Богом, – кинул, сев;
и стал горланить: – к черту, –
Отчизну увидав, – черт с ней, чего глядеть!
Мы у себя, эй жги, здесь Русь да будет стерта!
Еще не все сплылось; лей рельсы из людей!
Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо!
Покуда целы мы, покуда держит ось.
Здесь не чужбина нам, дави, здесь край родимый.
Здесь так знакомо все, дави, стесненья брось!»

Это о Ленине, как он представлялся Пастернаку в 1918 году, в переломный момент начала гражданской войны и разгорания красного террора.

Следы этого взгляда еще сохранились в «Высокой болезни», хотя там «взгляд Шекспира» уже победил боль и горечь момента.

В «Русской революции» доминанта Ленина – стремительность, не останавливающаяся ни перед чем: «Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо!»

В «Высокой болезни» то же самое:

Он проскользнул неуследимо
Сквозь строй препятствий и подмог,
Как этот в комнату без дыма
Грозы влетающий комок.

И там и здесь – голос, форсированный до крика. В «Русской революции»: «Он – “С Богом”, – кинул, сев, и стал горланить: – к черту…» И далее – сплошные восклицательные знаки.

В «Высокой болезни»: «Его голосовым экстрактом / Сквозь них история орет». (Вспомним И. Покровского: «“Сила крика” осталась за теми крайними флангами…»)

В восприятии Пастернаком Ленина происходит то же движение, что и у Мандельштама, у которого «октябрьский временщик» превращается в «народного вождя», производящего гигантский эксперимент.

В «высокой болезни» Ленин – гений, явление которого, однако, предопределяет скорый гнет, новый деспотизм. И это пророчество, столь родственное скорбным предчувствиям Ахматовой, Пастернак опубликовал.

Политический путь Пастернака не исследован и не понят. Это еще впереди. Одно можно сказать твердо – ни «Лейтенант Шмидт», ни «Девятьсот пятый год» не были попытками подольститься к власти, и еще менее было это «сменой вех». А для того чтобы понять это, нужно еще раз вспомнить отношение к освободительному движению в той среде, в которой поэт вырос. Для этого придется в очередной раз процитировать Степуна, существовавшего в той же системе общественных и исторических представлений:

«Глава декабристов, прямолинейно-волевой Пестель, мечтавший на якобинский лад осуществить “русскую правду” и по совершении этого подвига уйти в монастырь; вселенский бунтарь Бакунин, считавший, что для народа не только не надо выдумывать несуществующего Бога, как думал Вольтер, а надо убить, пожалуй, и существующего (в существовании Бога Бакунин далеко не всегда сомневался); пламенный политик и патетический лирик Герцен, лучшие страницы которого и поныне нельзя перечитывать без волнения; ясный и светлый анархист Кропоткин, которому лишь чрезмерная чуткость социальной совести помешала вырасти в большого ученого, каким он был создан; народовольцы, выходившие после 25-летнего заключения из тюрьмы такими же несокрушимо верующими в революцию юношами, какими они в нее попадали; тысячи юношей и девушек, которые отказываясь от всех благ жизни, шли в народ, чтобы постичь его правду и принести ему свободу; восторженный, почти святой террорист Каляев, искренне благодаривший суд за вынесенный ему смертный приговор, – это все люди громадных размеров, еще ждущие для уразумения своих душ и дел второго Достоевского и русского Шекспира в одном лице»