Драма великой страны (Гордин) - страница 235

.

И это писал именно либеральный интеллигент, философ-идеалист, признававшийся:

«Я никогда не был революционером, больше того: во мне никогда не угасал как инстинктивный, так и сознательный протест против левых демократов, марксистов и социалистов-революционеров… Несмотря на такое отношение к революции, я принял весть о ней радостно…»[47]

Революция таила в себе огромное обаяние для большинства русских интеллигентов, презиравших и отрицавших самодержавие, – это очевидно. И воспринявшие октябрьские события как контрреволюцию, они перенесли свое отрицание на новую власть, не меняя своего уважительного отношения к освободительному движению как таковому. Более того, классическое русское освободительное движение они воспринимали теперь как нечто противоположное по своим идеалам большевизму.

Пастернаковское восприятие «святой революционности» почти дословно – не говоря уже о внутреннем смысле – совпадает с восприятием Степуна:

Жанна д’Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Что бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег…

И с этой точки зрения пастернаковские «революционные поэмы» могут быть трактуемы как оппозиционный акт.

Гнев и отчаяние, однако, уже остынут в середине двадцатых годов. И уже в ином состоянии напишет он «Девятьсот пятый год» – взгляд с птичьего полета на подступы к катастрофе, напишет «Лейтенанта Шмидта», взяв в герои Дон-Кихота революции, интеллигента-идеалиста («А сзади, в зареве легенд, / Дурак, герой, интеллигент…» из «Высокой болезни»), но в 1918 году – в самом начале большой крови – метафорой революции для него стал кронштадтский самосуд над офицерами:

Теперь ты – бунт. Теперь ты – топки полыханье.
И чад в котельной, где на головы котлов
Пред взрывом плещет ад Балтийскою лоханью
Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блев.

Пастернак не стал впрямую, как Ахматова и Мандельштам, ввязываться в роковую дискуссию. Он отложил, не дописав, все эти страшные стихи. Но смысл их – политический и поэтический – был для него столь фундаментален, что он в 1921 году сконцентрировал его в манифесте, трудно понимаемом сегодня, если не сравнивать их со стихами 1918 года. Прочитаем их, держа перед глазами «Русскую революцию»:

Нас мало. Нас может быть трое
Донецких, горючих и адских.
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов и дискуссий
О транспорте и об искусстве.
Мы были людьми. Мы эпохи.
Нас сбило и мчит в караване,
Как тундру под тендера вздохи
Под поршней и шпал порыванье.
Слетимся, сорвемся и тронем,
Закружимся вихрем вороньим.