Драма великой страны (Гордин) - страница 252

.

Можно подумать, что Ахматова читала размышления Трубецкого, до того значительны совпадения по словам и по смыслу. Признаки распада у нее – «черная смерть», у него – (по Евангелию) «мор», та же «черная смерть» в евангельском и средневековом сознании. У нее – «голодная тоска», у него – «глад и смятение». А далее – совершенное единство мировосприятия поэта и философа: близость чудесного, никем еще не изведанного, желанного от века духовного очищения, которое можно купить только ценой великих страданий, мировой катастрофы…

«В последующей истории, – продолжает Трубецкой, – мы найдем множество таких примеров. Видение нерушимого вечного града Божия открылось блаженному Августину в катастрофические дни взятия Рима Аларихом в век падения Западной Римской империи. Религиозный подъем Савонаролы и фра Беато был возможен в дни чудовищных явлений зла, в век Макиавелли и Цезаря Борджиа. У нас в России среди ужасов татарщины зародился тот духовный подъем, который выразился в житии св. Сергия и в бессмертных произведениях новгородской иконописи. Все эти и многие другие примеры свидетельствуют об одном и том же – о положительном значении катастрофического в мире, о связи глубочайших откровений с крушением человеческого благополучия»[78].

Но об этом же говорит и Ахматова в приведенных стихах. Об этом говорит Пастернак:

Поволжьем мира чудеса
Взялись, бушуют и не спят.

Об этом же говорит Мандельштам:

И блаженное бессмысленное слово
В первый раз произнесем.

«Блаженное слово» в первый раз произносится «в черном бархате советской ночи», в изломанном страданиями мире.

«Блаженное бессмысленное слово» – это те самые лермонтовские «звуки», чье «значенье темно иль ничтожно», это та самая лермонтовская молитва, в которой дышит «непонятная святая прелесть». Недаром же Лермонтов настаивает на темноте, непонятности слов молитвы, а Мандельштам говорит о бессмысленности «блаженного слова», ибо его удел выше бытового понимания, выше рассудка. Это – откровение.

Вообще удивительно, как тесно совпадали идеи и даже слова людей этого либерально-гуманитарного круга, который, как это теперь ясно, один и мог постепенно вывести Россию из состояния нравственного распада, в который ввергла ее гражданская война, если бы политическая и социальная практика новой власти с ее безграничной самоуверенностью не подавила деятельность этого круга, оставив уцелевшим в стране его представителям лишь то, чего не могла отнять, – «тайную свободу».

Очевидно, к 1921 году наивысший рубеж психологического напряжения был достигнут, и необходимо было найти способ преодоления действительности. Обессиленный, опустошенный Блок не нашел этого способа – и погиб.