«Я буду жить до старости, до славы…». Борис Корнилов (Берггольц, Басова) - страница 133

С этим я и возвращаюсь назад, к началу собственной жизни.

* * *

Думаю, что тот момент, когда пришли за Борисом Корниловым, мне запомнился через бешеные удары маминого сердца. И не с той ли ночи живет во мне этот страх, который философы называют экзистенциальным.

Но и самого обычного, «бытового» страха в нашей жизни было достаточно. Мои первые детские воспоминания относятся к Ленинграду, к началу войны. Я помню вой сирен, оповещающих о воздушной тревоге, крутые ступени, ведущие в бомбоубежище, — мама держит меня за руку. Но помню и мой личный страх — потерять в толпе своего целлулоидного пупса Ваню.

Вторая четкая картина: летний день, мама с Саней[380] на руках в толпе детей, таких же маленьких, как и я. Все плачут и кричат «мама-мама» и, отталкивая друг друга, пытаются уцепиться за юбку «нашей» мамы. (Узнаю спустя много лет: в самом начале осады города было принято решение об эвакуации детей из Ленинграда. Мама устроилась нянечкой в один из таких составов. За городом началась бомбежка, путь был отрезан, все возвращались в город пешком.)

В первые дни войны Яков Басов ушел на фронт, мы же с мамой были эвакуированы в Новосибирск, где к тому времени уже находились ее родители и сестры[381]. В Новосибирске родился и полуторагодовалым умер от туберкулезного менингита мой маленький брат, Давид Басов. Таким страшным образом мама узнала, что больна туберкулезом. Я помню его сидящим в подушках, я делаю ему «козу», и он хохочет. И вдруг он исчез.

Следующая сцена: Саня и я прыгаем с крыши сарая в снежные сугробы. Видимо, сарай очень низкий — или сугробы очень высокие? Сане — 3 года, мне — 5 лет. Это отсюда, из Новосибирска, идут письма, которыми открывается настоящая публикация.

Мамины письма подтверждают и мою собственную память. В 1943 году, после контузии на фронте, Якова Басова перевели на службу в Кострому, в эвакуированное туда Ленинградское военно-инженерное училище, и куда он вызвал нас, свою семью. С этого времени я помню уже не отдельные моменты, а то, что можно назвать течением жизни. В Костроме я пошла в первый класс (на уроках я засыпала; учительница, окая и акая, жаловалась маме: мала, уж больно мала). И действительно, Кострома осталась в моей памяти не школой, а теплым домом, печкой с открытой дверцей (и песней «Вьется в тесной печурке огонь»), елкой с позолоченными орехами и балеринками в пачках, которые искусно мастерила мама. А также пожарами (город был в основном деревянный, в его центре возвышалась пожарная каланча). Часть службы отца проходила в летних и зимних военных лагерях. На это время и мы переезжали в деревню, поближе к нему. Летом, замирая от страха от одного вида быка, вместе с деревенскими ребятами мы бегали встречать стадо. Вместе с ними ели из общей миски (и получали ложкой по лбу от деда — хозяина избы, если шумно вели себя за столом. Надо сказать, что наказание было чисто символическим). В те редкие дни, когда отец бывал свободен, — походы в лес и на рыбалку, а зимой — катание с гор на огромных настоящих санях, в которые набивалась вся деревенская детвора. Отец был душой нашего детского сообщества. Мы гордились им: красивый, стройный в своей офицерской форме, а по природе — веселый, светлый человек. Со стариком отец дружил, беседовал с ним на завалинке о чем-то взрослом, помогал по хозяйству — подправить изгородь, подшить валенки. Сын столяра, он был мастером на все руки. И нас привлекал к работе, хотя какой от нас был толк, только путались под ногами.