И безмолвие дышит: нешто
все пропало? Скажи, судья…
И глядят на тебя с надеждой
сыновья и твои зятья.
Но от шороха иль от стука
все семейство встает твое,
и трепещется у приступка
в струнку замершее бабье.
И лампады большая плошка
закачается на цепях —
о ли ветер стучит в окошко,
то ли страх на твоих зубах.
И заросший, косой как заяц, твой
неприятный летает глаз:
— Пропадает мое хозяйство,
будь ты проклят, рабочий класс!
Только выйдем — и мы противу —
бить под душу и под ребро,
не достанется коллективу
нажитое мое добро.
Чтобы видел поганый ворог,
что копейка моя дорога,
чтобы мозга протухший творог
вылезал из башки врага…
И лица голубая опухоль
опадает и мякнет вмиг,
и кулак тяжелее обуха
бьет без промаха напрямик.
Младший сын вопрошает: «Тятя!»
Остальные молчат — сычи.
Подловить бы, сыскать бы татя
[57],
что крадется к тебе в ночи.
Половицы трещат и гнутся —
поднимается старший сын:
— Перебьем, передавим гнуса,
перед Богом заслужим сим.
Так проходят минуты эти,
виснут руки, полны свинца,
и навытяжку встали дети —
сыновья своего отца.
А отец налетает зверем,
через голову хлещет тьма:
— Все нарушим, сожжем, похерим —
скот, зерно и свои дома.
И навеки пойдем противу —
бить под душу и под ребро, —
не достанется коллективу
нажитое мое добро.
Не поверив ушам и глазу,
с печки бабка идет тоща,
в голос бабы завыли сразу,
задыхаясь и вереща.
Не закончена действом этим
повесть правильная моя,
самый старый отходит к детям —
дальше слово имею я.
Это наших ребят калеча,
труп завертывают в тряпье,
это рухнет на наши плечи
толщиною в кулак дубье.
И тогда, поджимая губы,
коренасты и широки,
поднимаются лесорубы,
землеробы и батраки.
Руки твердые, словно сучья,
камни, пламенная вода
обложили гнездо паучье,
и не вырваться никуда.
А ветра, грохоча и воя,
пролагают громаде след.
Скоро грянет начало боя.
Так идет на совет — Совет.