На следующий день Карп простился с семьей и пошел в леса, а Сафрон начал тщательно готовиться к бегству из села. Починил в кузнице оба воза — зима стояла бесснежная, подковал коней, упаковал добро, забил досками сало и мясо в кадушках, достал из тайников бумажные деньги и золото. В управе мало сидел, а если приводили к нему людей, бросал одно: «Отправляйте в районную полицию».
Знал, что посылает на верную смерть и злостно кривился:
— Не только же мне одному страдать.
Чувство ненависти ко всему живому переходило границы здравого смысла. Как-то привели в управу его дальнюю родственницу Барланицкую, что вчера пришла из города и еще не успела встать на учет.
— Ты чего сюда пришла? От вербовки убежала?
— Нет. Мать проведать. Заболели они, — ответила молодая женщина, покрытая стареньким белым платком.
— А почему на учет не взялась?
— Вчера поздно было.
— Ага… Покажи документы.
Долго рассматривал бумажки. Все было в порядке. Но сам вид хорошенькой молодички бесил его, так как это была жизнь. Жизнь, которая так цепко держалась его опустошенного тела. И эта мстительная ненависть, особенно у кое-кого усиливающаяся к старости, овладевает им. Он даже не может спокойно видеть голубые, с влажным блеском глаза, красные не помятые губы, розовый просвет небольшого прямого носа.
«Вот она сейчас будто собирается плакать, а в душе смеется надо мной. Если же придут красные, первой ткнет пальцем на старосту».
— Порядка до сих пор не знаешь? Не научили?
— Дядя, отпустите. Разве же у вас нет детей?
— Помолчи мне. Умная какая… Пойди узнай, больна ли ее мать, — шепотом говорит полицаю.
Служака со временем возвращается и еще с порога сообщает:
— Лежит старая, простудилась.
«Притворяются, обе, видать, хитрят» — недобрыми глазами смотрит на молодицу.
— Что делать с нею?
— А ты как думаешь?
— Дать пару лещей и с порога турнуть, чтобы носом землю проорала. Пусть знает порядок.
— А что, она до сих пор не знает? В районную полицию отправить. Пусть там разбираются.
И выходит из управы, чтобы не слышать причитания и слез.
* * *
Снова забился Шлях машинами, рябыми, как тигровые питоны, пушками и грязным, ободранным войском.
— Отступает фашист! — радостными ласточками разлетались вести, одна другой надежнее.
— Отступает, — тоскливо водянистыми глазами смотрит на безалаберщину и толчею Сафрон Варчук.
Черным придорожным столбом он становится на обочине, будто вваливается в землю. Как тяжело стало отрывать от нее отяжелевшие, забрызганные болотом ноги и не знать для чего плестись в управу или на хутор. Он бы теперь даже Аграфену отправил в тюрьму, так как и она, чувствует, радуется, что возвратится то, чего он больше всего боялся.