В старых штольнях и карстовых пещерах в десяти километрах от Крепости постоянно тренировались спелеологи из Москвы. Говорили, что некоторые пещеры уходят вглубь на десятки километров, и, конечно, существовала обязательная легенда, что из Крепости шел подземный ход под рекой, выходящий далеко-далёко в чистом поле. Как ученый, он понимал, что это ерунда, и только улыбался, когда ему рассказывали всякие ужасы о подземельях: о потайных озерах с увитыми сталактитами сводами выше и красивей, чем в Грановитой палате Кремля, о татарских кладах – несметных горах золота и серебра, жемчуга и драгоценных каменьев, упрятанных в глубоких ямах, заколотых ножами и булавками, запертых в дубовых сундуках навек тяжеленными замками, от одного прикосновения к которым крошились даже самые закаленные свёрла, и о заклятиях, сторожащих сокровища пуще сков и железа, призванных из рек шумящих, из ручьев гремящих, от нечистых духов-переполохов, что наложили на них гундосым ведовским шепотом запрятавшие их богачи. Никаких подземелий, понятно, не существовало, как и лаза под водой: на противоположном берегу выходов известняка не наблюдалось, материком там была синяя моренная глина.
Старожилы говаривали, что перед самой войной в пещерах энкавэдэшники устраивали схроны – свозили и прятали оружие и тушенку, галеты, соль и сахар, спички и патроны для партизанского сопротивления на случай, если деревские земли захватит враг. После войны эти схроны искали целенаправленно, но не нашли, довоенный архив секретной организации сгорел от прямого попадания бомбы. Энкавэдэшников сдуло военным ветром, и никто уже не мог сказать достоверно, были ли они на самом деле, или только померещились двум-трем инвалидам, рассказывавшим байки о подземельях за дармовую водку, что наливали им слушавшие их россказни столовские обыватели. Чудом выжившие в Великой войне, они вспоминали ее поденно в закрытом кругу понимающих, составлявших некий орден, куда пускали только тех, в чьих глазах навсегда застыли неподдельные холод и боль.
Крепость стояла на самой круче у реки. Неподалеку, на любимом взгорке в сотне метров от старых стен, откуда она была видна как на ладони, он обдумает, как убьет Маничкина.
Засада заключалась в том, что Мальцов даже курице голову срубить не мог, всегда отворачивался, когда бабушка делала это в Василёве. Не мог забыть, как петух, уже лишившийся головы, вырвался у бабушки из рук и принялся бегать кругами по двору. Бессильные крылья свешивались с боков, но ноги истерично перебирали утоптанную землю перед курятником. Страшная голая шея, выскочившая из свалявшегося воротника перьев, кровоточащим темным колом торчала из нее, и в воздух, как из пережатого шланга, били черные струйки. Безголовый обежал два круга и только потом рухнул на бок. Костлявая нога проскребла когтем по земле, но, не удержав ее, сжалась в крюк, захватила лишь кусочек незримого воздуха и тут же застыла, как кованая кошка, которой достают из колодца утопленные ведра. Ванька не притронулся к бабушкиному бульону, плакал ночью долго и тяжко, пока дед не сел рядом и не положил свою крепкую, теплую руку ему на голову, как делал сотни раз, принимая исповедь у прихожан. Чистые льняные простыни почему-то запахли морозной свежестью, тени по углам перестали метаться, а блики света от лампадки из цветного стекла казались теперь волшебными, празднично-новогодними и больше не напоминали темную петушиную кровь. Он продавил головой в подушке гнездышко, подтянул ноги и свернулся калачиком, вслушиваясь в мерное дыхание деда. Тот безмолвно творил про себя Иисусову молитву. Мальцову стало тогда хорошо, спокойно, и он заснул. Но безголового петуха запомнил на всю жизнь.