Оно упорствует в своем убеждении, что не существует ни духа ни души, а только нечто, называющееся материей и являющееся твердым телом. Больше того: оно отрицает дух как субстанцию, но отнюдь не как акциденцию; свойства духа оно без обиняков приписывает себе. Подобно тому как иной психиатрический пациент узнается по тому, что он называет себя Цезарем или Наполеоном и считает каждого, кто сомневается в этом, ненормальным, так и mania grandiosa современного западнобюргерского тела выдает себя тем, что оно ведет себя, КАК ЕСЛИ БЫ ОНО БЫЛО ДУХОМ.
Тело притворяется Богом и обожествляет себя. От старого Бога оно отличается разве что тем, что старый Бог таился в неопалимой купине, тогда как оно исповедует откровенный нудизм. Этот Бог–эксгибиционист, охочий до витрин и презентаций, прямиком держит курс на смерть, так что старое ницшевское Gott ist tot рискует в скором времени стать банальной истиной. Триумф западного нигилизма разоблачает себя, таким образом, как триумф западного тела, идентифицирующего себя с «Я» и ставящего мир себе на службу.
Что Европа как раз не являлась идеальным полигоном для раскачки практического материализма, об этом было уже сказано выше. Европа слишком еще зависела от сновиденных образов своего духовно–душевного прошлого, чтобы быть в состоянии без всяких помех и колебаний впасть в состояние столь фуриоз- ного телопоклонничества. Хотя материализм появился на свет Божий в Европе, он был уже с самого начала наследственно обременен досадным комплексом неполноценности. До практических выводов из собственного метафизически порожденного и лишь вульгарно воспитанного материализма Европа, казалось бы, вовсе не доросла; она была всегда чересчур платоничной и чересчур католичной, чтобы предпочесть рефлексиям рефлексы.
Лютер мог бы иметь в виду и будущую Европу, когда он порадовал однажды сотрапезников своим неприличным, но неоспоримым аперсю: «Из робкой задницы едва ли выйдут радостные ветры». Бог Люцифер отыгрывался в Европе за каждый материалистический эксцесс. Материализм, после того как он покончил с духовным и душевным и сделал ставку на телесное, рисковал в Европе не найти ни одного–единственного тела, которое и на практике смогло бы оказаться столь безрассудно смелым, каким оно обнаруживало себя в теории. Хотя в Европе и умели мыслить по Бюхнеру и Молешотту, но едва ли кто- нибудь рискнул бы здесь по Бюхнеру и Молешотту жить.
Европа со времен Вольтера только грезила о теле атлета[67], спотыкаясь на каждом шагу о непреодоленные остатки души. Память о христианской аскезе свела судорогой тело Европы, мешая ему пожинать плоды им же посеянного материализма. Понадобилось знакомство с Америкой, чтобы христиански изможденной плоти Запада удалось психоаналитически нейтрализовать свою неполноценность и привести себя наконец в согласие с теорией.