И верно. Когда она уехала в Керчь — в темрюкской больнице рожать не захотела, боялась: не та больница, плохой уход, — Прохор собрался тоже, потому что было уже известно, что родила, что дочь, а время шло — и месяц, и два, и три, — но в Ордынку не возвращалась. Прохор забил дом досками: кто его на Ордынке купит — не нужен. И дом забил, и рассчитался. Вещи в одну лодку вошли, а весна как раз, грязь, лиман зеленеть начал, теплом потянуло, путина, когда он уехал. И был в шинели. «Ну так, Митя, бывай. Точка, значит». Именно, что весна была, такая погода, точь-в-точь, а вернулся он через год, с утками, хотя работу нашел на руднике и платили помногу, хорошо, и квартиру дали, а дочку по своей бабке-гадалке назвал — Камой, но жить там не смог, на руднике, отказался. «Эхма… Не то, Митя. Ну пусть. Сам ездить к ней буду. К дочке». Но и тогда пить не начал, был первым в колхозе. Да уж… Он первым был, так для семьи старался… Вот и выходит: любил он море. По-другому не мог, а как велела душа, так жил. И он не для себя жил.
Старший не захотел кричать. Посмотрел на молодого, надавил ногой на его ботинок. Тот наклонился.
— Тебе сколько лет, Петренко?
— А?
— Лет тебе сколько?
— Двадцать три, Дмитрий Степанович.
— Ну, хорошо, Петренко.
— А что, Дмитрий Степанович?
— Я говорю: женись, Петренко, чтоб не один. Женись, говорю. А то, если один, лиманы тебе зачем спасать, если один? Женись. Тут и живи. И семья.
— Вот и я думаю, Дмитрий Степанович, когда комнату дадут.
— Ты все так держи, чтобы ветер был в левое ухо. Тогда в гирло и въедешь. Ну, ты рули, Петренко. — А сам снова рукой надавил бок, проверил, поморщился. По глазам резануло.
Боль…
…А Кама, когда подросла, прежде на лето к Прохору сама приезжала, ей на Ордынке нравилось. Даже с бригадой сети тянула и в лодке одна далеко уплывала, а не боялась. И сильная. Прохор гордился: «Эх, Митя, в кого красота?! Скажи!» Но он уже грузный стал, и согнулся, и слеп, потому что раненый глаз не ездил лечить, а ревматизм потому, что жизнь на воде. Да и то, если по правде, она была больше похожа на мать, только еще тоньше, как будто посередке затянута, и лицом лучше, светлее. И тоже пела, если в лиман уедет. А если с Прохором, он ей хорошо подпевал, густо, голос остался. Но все же видно, что была городская, по разговору, и держалась так, хотя и приветливо каждый раз, с уважением. Душу, значит, взяла от Прохора, остальное — от матери. Симохин на нее зубы точил. Бледнел, если увидит, и бесом вертелся. Но Прохор ему сказал: «Случится — прибью. Точка». И он прибил бы, потому что присматривал за Симохиным, так Каму берег, так любил. Как весна — Прохор ждет. Хату белит. И лодку держал для нее чистую, чтобы встретить.